– Знаешь, у меня есть мысль, – звучит мой голос, – Точнее, у меня много мыслей...
– Поздравляю. Ты идешь на день рождения к Маринке Барышниковой? – она так мило картавит!
– А у нее день рождения? Но меня никто не звал...
– Не робей, она тебе еще скажет. А пока подумай насчет поздравления... Может, стихи напишешь?
– Я бы лучше тебе написал...
– Ого! – в глазах ее опять запрыгали веселые огоньки. – Это впечатляет, дгук мой. Ладно, мне тоже можно. Идем, а то опоздаем.
Я даже не пытался подыскать названия всему, что сейчас происходило. С трудом отведя глаза, я увидел маленький – слишком маленький – холл на третьем этаже, школьников, снующих в разные стороны. Все вокруг были – только они, все равнялись себе, а Кохановская – нет. Она превосходило любое «всего лишь»... Звонок оборвал краткий сеанс вечности, и мы вместе побежали на второй этаж.
На геометрии она села рядом со мной. Пока Регина Вальтеровна, низенькая женщина с прирожденным огорчением в глазах, объясняла у доски теорему Фалеса, я осторожно отрывал квадратные клочки от тетрадного листка и писал записки. Она беззвучно произносила «Тссс», не поворачивая ко мне головы, быстро прятала записку, читала ее через минуту. Ответила она только на одну – вопросом: «А как же Маша?». Еле сдерживая смех, я написал на обороте: «Спокойно, Маша. Вон Дубровский. А я – к Елене Кохановской». Она покраснела, может быть от записки, а может, потому что Регина Вальтеровна сделала нам замечание. Нам! Она объединила нас замечанием в парочку! Но отличница Кохановская не разделяла моего легкомыслия и приняла такой монументально-идеальный вид, что писать записки сделалось совсем невозможно. Точно так же невозможно, придя в кино, протянуть вместо билета конфетный фантик.
Она была в водолазке цвета кофе с молоком, ворот плотно облегал гордую шею. Короткая стрижка, взгляды, слова, каждый дирижерский взмах раздували пламя растроганности и умиления.
Я был всему рад, и мне всего этого было мало. Нельзя было выразить того, что творилось со мной, словно я был связан или онемел, словно мы находились не рядом, а в разных школах. Начало любви, о которой еще не сказано ни слова – тяжелая радость.
Да и не приходило на ум слово «любовь» – оно было не из моей жизни. А пока не появилось слово, пока чувство не определилось в своих границах, любовь расплывалась и растворялась во всем, что я видел, делал, говорил. Это было головокружительное вовлечение и переоблачение в мои чувства всего, что творилось вокруг. На зеленой доске оставалась свежая влажная полоса от тряпки – и это происходило со мной. В третьем ряду тихо засмеялась Таня Тиханович – казалось, что это ободряют и веселят именно меня.
– Миша, проснитесь, третьи петухи пропели! – говорила Регина Вальтеровна. Это означало, что она знает мои чувства и просто одобрительно иронизирует надо мной.
После урока мы впервые шли вдвоем, а навстречу шли медленные снеги. Лена была в короткой шубке и в шапке с завязанными на затылке ушами. Эти шубку и ушанку я сразу разместил в храме нового культа вместе со снежинками, которые их расцвечивали.
– Знаешь, у меня есть теория, – сказал я, стараясь замедлить шаги, – что все люди станут одной семьей.
– Как это?
– Смотри... Вот живут мальчик и девочка. Скажем, у него фамилия Смирнов, а у нее – Кравченко.
– Мне нравится имя Роман. А тебе?
– Слушай дальше. Они поженились, и у них стала фамилия Смирновы. Так?
– Так. Если только девочка не оставит девичью фамилию.
– Она не оставит. Какой смысл жениться и оставлять две фамилии?
– Вот у меня красивая фамилия, мне не хочется ее менять.
Пытаясь отогнать грусть от того, что моя фамилия не сможет конкурировать с ее красивой фамилией, и значит, между нами уже появилось какое-то препятствие, я продолжал:
– Постепенно фамилий станет все меньше, потому что вместо одного Смирнова станет двое, а еще их дети... Ну и когда-нибудь... при коммунизме, все будут одна семья.
– И больше не будут жениться?
– Не знаю, – сказал я и горестно умолк.
– А Ромой можно назвать сыночка, – вдруг произнесла Лена. – Ну, до завтра, Михаил.
Дверь подъезда захлопнулась, и я стал прислушиваться к морозу и к звуку шагов на лестнице. После сказанных слов я опять воспрял. Кому попало про сыночка говорить не станут, так ведь?
Дома я взял чистый лист, простой карандаш и ластик. Почему-то казалось, что вот сейчас подсознание кинется мне на выручку, закипит и извергнется: настолько сильно было желание. Я решил нарисовать по памяти портрет Кохановской. Я помнил ее лицо наизусть, ведь оно весь день было перед глазами, – и когда смотрел на него, и даже когда не смотрел.