Выбрать главу

Тайгуль – город угрюмых пацанов. Взгляды исподлобья, сплевывание сквозь зубы, волосы, поржавленные хной или выжженные гидроперитом, выражение презрительного бездушия, поездка на мопеде с кассетником «Весна», «взяли по две банки на рыло», «дали два года колонии», табачная маета в подъездах, «сломали целку», ну и махалово, конечно – по правилам и без. Правила действуют, только если дерешься один на один. Тогда нельзя бить ногами лежачего, нельзя махаться на ремнях и вообще использовать посторонние предметы. Один на один – драка с привилегиями, почти спорт.

Но когда в Тайгуле дерутся без уговора, правила отменяются. Солдатские ремни с залитыми оловом пряжками, цепи, трубы, ножи, камни, топоры, «дуры» – все идет в ход. По одному дерутся редко – разве что начинают. А потом квартал на квартал, «пятнадцатый» против «Мечты», «четвертый» на «Север», банды из парней от двенадцати до двадцати лет – на горке, во дворах, у кинотеатра, в сквере. Те, кто табуном несется дворами со своим кварталом, срывая на ходу ремни и захлестывая их на руку, чувствуют себя кем-то более важным, более лихим и веселым, чем они есть. За них – свои. Они – сила внутри силы. В этом смысле «враги» – чистая формальность. Враги обязательно найдутся, потому что сила может проявляться только в действии. Иначе сила уже сама себя не понимает и сама в себя не верит.

Не помнить себя – высшая ступень самосознания. Напиться вусмерть, не знать меры в жестокости, убить или быть убитым. Помню Славяна из соседнего дома – он был на год старше меня. Славян застрелился из «дуры» – это было не самоубийство, а лихачество на глазах товарищей. Те, кто видел его выстрел, первые минут десять просто смеялись. Потом не могли договориться, вызывать ли врача. Славян умер от потери крови и до конца держался молодцом. Как им потом восхищались даже те, кто в глаза его не видел! Саню по кличке Ява били по голове железной урной на чужой свадьбе. Он умер на следующий день, а потом его хоронили с почетом. Друзья несли гроб на поднятых руках, лабухи из оркестра «Современник» надрывали прокисшим траурным маршем душу и щеки. Все ребята во дворе шкурой чувствовали, какая это славная гибель. Смерть никого не останавливала. Останавливаться – слабость. Кто-то из юных бандитов исчезал в колонии, кому-то выбивали глаз, зубы, резали бритвой лицо, с возрастом взрослели единицы. Остальные продолжали беспамятство в семьях, в беспробудных буднях, в пьяных ночных криках под разбитыми фонарями.

* * *

То, что за мной началась охота, в которой участвовало несколько парней, меня не удивляло. Но сколько их? Из-за чего все это началось? Сколько будет продолжаться? Где они подловят меня в следующий раз? На чем они остановятся и остановятся ли? Я давно отбился от прежних дружков, которые могли пойти вместе со мной. Родителям ничего не говорил. Какой толк от родителей в таких делах? Драться они не будут, разговоры ни на кого не подействуют, станет только хуже. Все, что родители узнавали о моей жизни, происходило не по моей воле. И если я не рассказывал о своих встречах с Вялкиным, о Маше Вольтовой, о том, что начал рисовать, то с какой стати жаловаться и искать защиты? Откровенен в хорошем – говори и о плохом. Прячешь хорошее – ну так и с плохим разбирайся сам. С Вялкиным, кстати, тоже не хотелось говорить. Он не должен слышать от меня жалоб.

* * *

Приходя домой, я чувствовал, как Страх стоит за дверями. Он не войдет, дома меня никто не тронет. Но до дома нужно дойти, а потом из дома придется выйти. Так что дом – не крепость, а всего лишь короткая передышка.

И все же за последние годы впервые я видел, что родители и сестра снова родные, что это – самый добрый, самый подходящий мне круг. Какие у них заботы? «Полинка, почему до сих пор каша не доедена? – сердилась мама. – Пока не доешь, никакого пирога, слышишь меня?» Вот переживания, думал я с завистью. Кашу доесть, пирога не получить. Мне бы в их безобидный мир... А еще лучше – простыть, схватить бронхит недельки на три... Самое лучшее укрытие – время сна. Сны стали мирными и уютными, как переливчатые шелковые пещеры, словно понимали, как важно спасти меня хотя бы на несколько часов. Кроме сна было рисование. Мои пророки делались все бесплотнее, святые – еще светлей. Впрочем, в Бога я не верил, и святые не могли меня защитить, а могли только помочь забыться.

* * *

В пятницу я пошел провожать Машу. На улице ежился хмурый ноль уральского межсезонья. Она молчала, разглядывая свои симпатичные варежки, видимо, что-то обдумывала.