Выбрать главу

Под столом играют маленькие котята, гоняют по полу клубок с шерстью. С печи, там, где у Чернихи лежат смолевые поленья на растопку, настороженными глазами следит за ними рыжая лохматая кошка.

Георгий Пряхин

Интернат

ПОВЕСТЬ

В этот городок езжу до сих пор. И так сложилась жизнь, что, наверное, буду ездить еще долго, до конца дней, хотя любая дорога, чем чаще она повторяется, тем она горше в конце концов.

Городок настолько мал, что, откуда бы ни въехал, всякий раз проезжаешь мимо обнесенного штакетником трехэтажного кирпичного здания. С годами из ярко-красного оно становится темно-бурым, даже с лиловизной — медленный огонь времени потихоньку лижет и калит его. Такие же здания, с такими же заборами, стоят в сотнях городков России. Это школы-интернаты. Обычные школы жмутся к домам, к теплу. Интернаты, как правило, на окраинах. В школах больше окон, стекла. В интернатах, построенных в основном в пору экономного классицизма, больше камня. Когда-то мы безоглядно гордились детскими домами и интернатами — они свидетельствовали о росте и здоровье молодой державы. Сейчас мы как-то стесняемся их — как свидетелей еще случающегося неблагополучия.

После каждого общественного потрясения в этих каменных домах оседают самые потрясенные — дети. После войны в них остались дети погибших инвалидов и дети-инвалиды. Уже на моей памяти, после дагестанского землетрясения, интернат заговорил, залопотал, заплакал по-аварски, по-лакски, по-даргински. Беда ударила где-то далеко, под землей, но, начавшись там грозным ревом, докатилась до нашего дома — плачем.

Он полон и сейчас. Когда бы ни проезжал, ни проходил мимо, двор за зеленым штакетником никогда не бывает пуст. Галдит, куролесит, скучает. И каждый раз меня, как, наверное, любого взрослого человека, у этих ворот поджидает тревожный вопрос: что привело их сюда, на казенный интернатский двор, неоперившихся постояльцев интерната? Какой сбой случился в юной, зачинающейся судьбе — и как она сложится позже? И всякий раз вспоминаю себя, собственную дорогу в интернат, товарищей, с которыми делил и двор, и хлеб, и крышу над головой. Всмотреться в них, рассказать о них — не значит ли явственней увидеть и сегодняшних мальчишек и девчонок, собранных под заботливым и тем не менее просторноватым для одного — маленького — человека государственным крылом?

ЗДРАВСТВУЙ, УЧИТЕЛЬ

Стоял март. Желтый глиняный грейдер был как тыквенная каша. Машины пробирались в ней ползком, на брюхе, раздираясь и разворачиваясь, безголосо плача, — так ползут, оставляя черный след, большие изувеченные звери. Вокруг лежала весенняя степь.

До горизонта застекленная чистыми, «блискучими», как у нас говорят, талыми водами и сама такая же чистая, стылая, порожняя. Неделя — бросит весна в это неживое равновесие вод горсть своих кислых дрожжей, и от моря до моря запреет, запыхтит, забродит степь.

И с ревом рухнут, отойдут воды, обнаружив младенческую плоть зеленого. Живого. Через неделю. А пока мы с Екатериной Петровной толкали грузовик — оказывается, машине не хватало двух наших слабых человеческих сил — через немое, стоячее половодье, и весеннее солнце, которое было везде — в небе, в воде, в самом воздухе, — летело нам в глаза вместе с грязищей из-под колес.

Екатерина Петровна везла меня в интернат.

Екатерина Петровна была моей учительницей, и таких учителей я больше никогда не встречал. Странная это была учительница. Хотя «странная» — что-то романтическое, а она была понятная, простецкая. До странности понятная. Она была замужем за совхозным шофером Иваном Васильевичем, громадным, цыганистым мужиком, он как раз и сидел за рулем грузовика. По-разному звали шоферов в нашем селе: и Ваньками, и Иванами, и по фамилиям, сокращая их при этом чуть ли не до междометий — моих дядек, тоже шоферов, звали, например, «Гуси», с ударением на последнем слоге. А вот Иван Васильевич вроде Иваном Васильевичем и родился — для одногодков, для стариков, для мальчишек и даже для совхозного директора Туткина.

Село у нас большое, и на учительницах женаты были, кроме Ивана Васильевича, еще несколько шоферов (из всех немудреных сельских профессий, за вычетом, разумеется, руководящих, заезжим учительницам наиболее интеллигентной представлялась профессия шофера. Да оно так и есть: дорога и учит, и обтесывает человека). По-разному эти «интеллигенты» обращались с ними. Были и такие «обтесанные» мужья, что под пьяную руку поколачивали, «выделывали» своих городских жен, по известному выражению, «гоняли» их — вплоть до самой школы, до учительской, в которой иная бедолага вынуждена была спасаться, как в крайней обители просвещенных нравов. Простые сельские бабы, сами частенько подвергавшиеся подобным гонениям, дружно, как меньшую, жалели такую неудачницу и при случае столь же дружно, стаей кололи глаза ее трезвому, неуклюже пытавшемуся отшутиться мужу. Не учительское дело — бегать огородами от мужика. Иван Васильевич в школу глаз не казал — стеснялся, а жену даже так, в мужском незатейливом разговоре, называл Катей, без всяких там разнообразных прибавлений и эпитетов, может, потому, что в эпитетах был не горазд. Обходился без них, существительными. «Катя», и все, хорошо так, спокойно, и дети у них тоже шли спокойно, хорошо. Когда я у нее учился, их уже было трое: две девочки и мальчик. Девочки были всеобщие сестрицы, девочки-заступницы, еще и потому, наверное, что их самих никто на улице не лупил, а мальчик был грудной. Вот только болели они часто. В такие дни войдет в класс Екатерина Петровна, Катя то есть, приткнется к столу и грустно так, без «здрасьте-садитесь», скажет: