Она встала, прошла мимо нас, сидевших с тем выражением на лицах, которое легко можно принять и за оскорбленную честность, и за искреннее раскаяние, вышла из директорской. Потом вышла из школы — в тишине, какая бывает в школах только после второй смены и только во время тайных допросов в директорских кабинетах, мы отчетливо слышали стук ее каблуков по деревянным ступенькам. Еще через минуту она пронесла свой скорбный курносый профиль мимо окна директорской и исчезла в светлых весенних сумерках.
— Вот зараза, — тоскливо сказал Ванька Мазняк, потому что героем себя уже не чувствовал, как, впрочем, и каждый из нас.
У нее были свои вывихи, и конечно, не от избытка ночных бдений над Макаренко или Ушинским. Сейчас я, например, понимаю, что допрос в директорской — тоже вывих, но когда она однажды назвала меня лицемером, то это я запомнил на всю жизнь, хотя меня не раз еще и по-разному называли и другие учителя. В классе опять была какая-то заваруха, какой-то коллективный сговор, причем на Катином уроке. После урока я подошел к ней и что-то сказал, желая ее утешить, как-то облегчить ее вечное «что делать?». Она подняла голову и медленно, тихо, чтобы слышал только я, произнесла:
— Ты лицемер, Гусев.
И я почувствовал гадливость к самому себе.
Хотя и ласковых слов слышал от нее больше, чем от кого-либо другого. И когда умерла мать, она единственная из всей школы — вообще-то школа всю жизнь помогала мне: деньгами, сапогами, однажды даже купила пальто — пришла на похороны и, обхватив нас, материных детей, из которых мне, старшему, было тринадцать, а самому младшему — шесть, плакала навзрыд, приговаривая свое: «Что же делать, что делать?» И когда везли мать, я с машины все время видел учительницу, шедшую по поздней декабрьской грязи в толпе доярок и скотников, шоферов и разных других представителей неруководящих сельских профессий.
Спроси меня, как хорошо вела она свою математику, я и не отвечу. Катя закончила педучилище, а в институте все еще училась — заочно. (Лет семь назад встретился со своим племянником, спросил у него, как там Катерина Петровна. «Катя, что ли? — переспросил племяш. — Не было ее с месяц, потом приехала, приходит в класс и говорит: «Поздравьте, диплом получила. Слава богу, выучилась…» Она у нас классная руководительница»). Как она вела математику, не помню. Да она могла бы вести что угодно, хоть зоологию — провела же она роскошный урок десяти историй. Катя, просто Катя, без всяких математик.
Фамилия у нее была хорошая — Рябенькая. Как раз по ней: Катя была небольшая, крепенькая, как просяное зернышко.
Она-то и везла меня в интернат. И устроила в интернат тоже она. Когда умерла мать, нас разобрали родственники. Все это были люди хорошие, добрые, но ни одна семья не могла взять сразу троих, поэтому жить нам пришлось в трех разных семьях. Взяли нас временно, до нашего устройства. Поскольку людей по-настоящему грамотных среди родни не было, за устройство взялась Катя. Она куда-то писала, ездила, у нее что-то не получалось, потому что ближайший детский дом был далеко от нашего села. Катя же хотела, чтобы мы жили поближе к селу, к родне, к ней. Поближе был интернат, но в интернаты сирот берут неохотно, потому что за интернат надо платить, немного, как за детский сад, но платить. Сироты же ставятся на полное государственное довольствие, и это усложняет интернатскую бухгалтерию.
…Сиротами мы друг друга не называли. Жалостливая терминология не приживалась, и тот, кто сказал бы о себе: «Я — сирота», был бы незамедлительно осмеян и отторгнут. «Казенные» — такое добровольное прозвище гуляло по интернату. Казенных было немного, основной контингент составляли не они. У основного контингента был хотя бы один родитель — дома, в больнице, на худой конец в тюрьме. Была еще и третья категория воспитанников — «приходящие». Они жили в городе, дома, а в интернат приходили только на уроки, как в обычную школу. Это были, как правило, дети работников интерната. Самая немногочисленная группа. Их было еще меньше, чем сирот.
Может, заметили: в детский сад, в школу детей отдают. В интернат — сдают. Так и говорят: сдали в интернат. Нашей матери, одной поднимавшей троих детей, не раз советовали сдать хотя бы меня, старшего. С тайным гневом, с обидой отказывалась. Отвергала. Помню, как горько разрыдалась, когда я сам попросился в суворовское училище. Теперь понимаю: и в этом расхожем мальчишеском мечтании усмотрела укор себе.
И вот теперь Катя везла меня в интернат, на казенный кошт.