Выбрать главу

Лёвка улыбнулся.

***

Ваня ласково смотрит куда-то далеко-далеко, в сизую сырь.

– Ты когда-нибудь думала о том, чтобы делала за день до смерти?

– Думала. И даже писала список три года назад.

Говорит он тоже туда – в прохладное небесное нутро.

– И как?

– За три года успела из этого списка сделать все, кроме одного пункта.

Тут Ваня оборачивается и смотрит на меня. Я впервые замечаю, какое у него поэтичное красивое лицо. Глаза – цвет в цвет сумеречной сыри.

Взгляд мягок и тёпел.

– Какого?

– Умереть.

Он улыбается. Улыбается Ваня тоже ласково, тепло.

– Не спеши. Успеешь еще.

Я боюсь задавать ему такой же вопрос. Поэтому улыбаюсь в ответ, пытаясь перенять улыбку – изгиб в изгиб.

Холодная. И губы мои – холодные и сухие.

Эх, Ваня. Ванечка. Ванюша.

Вот бы нам никогда не успеть.

***

Огороды бурлили под землей живым соком, обрастали толстой ботвой и казались сверху большими ворсистыми коврами.

Сверху – это с крыши.

Мы пошли не к домам, а к клубу и проторчали там до вечера. Поговорили, поразмышляли, горячо поспорили ни о чем с философской серьезностью, пацанячьей горячностью и громкими аргументами; поорали песен и проделали еще тысячу пустячных вещей, прежде чем оказаться на крыше клуба.

Идея появлялась неравномерно и пятнисто. Сначала я вспомнила, как шуганул нас Эпидемия, через десять минут Лёвка швырнул на крышу какой-то камень, а еще через час Ванька с ужасом в глазах вспоминал историю, как он сиганул с крыши какого-то сарая, наступив на осиное гнездо под шифером.

Лёвка спросил, неужели не было лестницы. Ванька сказал, что была и что забирался он по ней, но сбегать от жгучих осиных укусов было быстрее без нее. Я опять вспомнила случай с Эпидемией и клубом. Здесь все сошлось.

В этот раз я забралась на самый верх. Теплый сладкий ветер трепал меня, как кошку, а я боялась, что смахнет на землю. Пальцы вцепились в крышу и побелели. Пацаны сидели рядом.

– Следующим летом приедешь? – спросил кто-то из них так тихо, что я не различила голоса.

– Приеду, куда я денусь, – сказала почему-то так, будто непременно денусь.

Лёвке не понравилась интонация. Он вообще в этом плане музыкант: легко улавливает голосовые полутона и как по нотам читает, что творится у человека в голове и на сердце.

– Ты только попробуй не приехать, – пригрозил.

За нашими спинами шумели деревья посадки, а спереди расстилались поля, дворы, огороды – большими и ровными лоскутами. Если не падать с крыши, можно пялиться хоть вечность. Стояла тишина, замешанная на моем скором уходе.

И я поняла, что сейчас нужно спросить что-то непременно важное, потому что если не спрошу сейчас, то мало ли что – пожар, буря, утону, попаду под машину, под расстрел, под бабушкин нагоняй – и никогда этого важного не узнаю.

Спросить надо было непременно.

И я спросила.

– Вань, – говорю. – Ты моешься вместе с колокольчиками или снимаешь?

Лева заржал. Ванька поднял брови.

– Снимаю, конечно, они ж заржавеют.

– Как ты узел развязываешь? – Я упорно игнорировала лёвкино ржание.

Ванька тоже игнорировал и отвечал спокойно:

– Это калмыцкий.

Он легко дернул за край, колокольчики звякнули, веревка развязалась и спала с шеи. Посмотрел на меня чужо. Потом протянул ее и сказал:

– На. Это тебе.

Даже Лёвка угомонился.

– Не надо может? – Я съежилась под оскорбленным взглядом, который не терпел возражений, а вскоре перестал бы терпеть и меня.

Повязала колокольчики на шее. Своим узлом, обычным.

Жизнь сейчас была острая и ненадежная, как сгиб крыши. Зато парила над детством, юностью, взрослостью – над существованием вообще, в целом. Юность заканчивалась, а все что за ней – еще не началось.

Пацаны сидели рядом и молчали. Родные, хорошие, совершенно безвозрастные, оттого – вечные.

Забродивший к вечеру воздух пах костром и яблоками. Кто-то жег сухую траву.

Ванька смотрел вниз – прикидывал, сколько метров лететь, если, конечно, лететь.

Лёвка барабанил пальцами по крыше.

Я смотрела в размазанное, тихое небо на горизонте и улыбалась неизвестно чему.

… неизвестно, неизвестно, неизвестно чему.