Выбрать главу

— Ты уж не суди, Мехвод, дело мое такое, — сказала вдовушка, приспуская на румяные щеки густые ресницы, хоть и видно было, что ни чуточки-то ей не стыдно.

Мефодий потянулся, по привычке покрутить острую стрелочку уса, но не обнаружив его, подержался за щеку, отчего выражение получилось, как у пригорюнившейся бабы.

— Бог тебе судья, своячка, бабочка ты в расцвете… Тольки, гляди, с разбором прилучай их… Этот кто и откуль, знаешь?..

— А кто ж его знает! Родом с Кизлярского отделу, с Копайской станицы… А про политику его я не интересовалась… — Лукерья быстро, с усмешкой стрельнула на Мефода, дернула добротным круглым плечиком: — Был бы мущина сочный!

"Мущина" ее пришел перед вечером. Был он плечистым, губастым, с тонким и бледным какой-то ущербной бледностью носом. По краям скул, сбегая под подбородок, синели затяжки давнишних прыщей, припудренных душной французской "Камелией". Сидя в горенке в одних носках, прапорщик пил брагу Лукерьиного изготовления и играл на гитаре, подпевая себе чуть гнусавым тенорком ходкий на Кавказе романс.

Укладываясь на печи в кухне, Мефодий слушал, как он, сыто икая, бережно отцеживал слова:

Казбулат удалой, бедна сакля твоя, Золотою казной я осыплю тебя…[40]

Какая-то из струн под слово "тебя" фальшиво подрынькивала.

Мефодия, который любил эту песню и сам певал ее в паре с Марфой, раздражала и гнусавость прапорщика, и расстроенная струна. День у него был неудачный: в кишащей контрой станице о макушовцах выведать пока ничего не удалось. Чтоб притушить досаду, Мефодий закурил, свесив с печи босые ноги. За окнами клубилась ночь, шуршал равный студеный ветер. Изредка где-то вдали вспыхивала короткая пальба.

Прапорщик, все больше пьянея и все больше гнусавя, жалобно выводил:

Ведь ты сед, ведь ты стар, Ей с тобой не житье, На заре юных лет Ты погубишь ее…

Пришла Лукерья со стаканом браги, масляно блестя глазами, сказала:

— Ну, ступай что ль к нему… Познакомишься, выпьешь. Бражка у меня добрая. Я ему сказала про тебя: сродственник, мол, проездом. Он сам от войны журится дюже, так что сойдет побрешка-то… Ну, слезай что ль, прилип, как кочет до насеста… Дожидается ведь тебя…

Прикинув, что знакомство может сводиться, Мефодий заправил в шаровары рубашку и, не обуваясь, пошел в горенку.

Прапорщик, оказалось, пробирался с фронта в свою Копайскую после ранения и затесался в компанию ардонских офицеров в ожидании лучших времен и безопасных дорог. Был он ублажен Лукерьиной брагой до того состояния, когда человек ни на что не способен, кроме как на плач о загубленной "заре юных лет". Лукерьин "сродственник", у которого он даже имени не спросил, и понадобился ему, как камень для слезы горючей. Мефодий со смаком ел курятину с хреном, обмакивал усы в брагу, чтоб спрятать злорадную ухмылку, распиравшую его круглые тугие щеки, и не вступал с их благородием ни в какие пререкания.

Прапорщик, пощипывая струны бледными пальцами, изливал душу в полной уверенности, что нашел сочувствующего.

— Еда, питье да женщины — вот все, что нам в жизни сей осталось… А завтра достанет меня красная пуля или кинжал поганого, как друга моего, Жорика Бандурина, и будет рвать мое тело воронье черное. И даже маменька не узнает, какое поле облила моя кровь… Ах, жизнь ты наша загубленная! — восклицал он надрывно, ударяя по гулкому инструменту всей рукой, перегибаясь через стол к самому лицу Мефодия.

— Звали, звали нас на подвиг за казачью Родину, а где же она?! А где же она!. И где мои товарищи-друзья, которые верили? Ты знаешь ли, казак, сколько жизней загублено, да каких? Наилучших! Я вот тут сижу перед тобой — ни мясной, ни рыбный, а Жорик — наиблагороднейшая душа был, учился и стихи писал… Стихи, как у Лермонтова! Эх! Да чего тебе понять в стихах…

Казбулат удалой, бедна-а…

— А муторный у вас край тут, народ хмурый, опять же осетины эти… Не то, что у нас, по низовию… Виноград — лоза бога Бахуса, и народ развеселый… Теперь, поди, и там голосят матери да жены… Куда нас завели, господи боже мой, куда нас завели господа генералы… А теперь стреляются! Стреляются, псы малодушные… Их превосходительство генерал Мистулов, командующий Котляревским фронтом, слышишь, свояк, на днях пустил себе пулю в висок… Всегда они, заметь, когда корабль тонет, стреляются, душатся, с балконов кидаются… Эх, да я уж поновей что-нибудь изобрел бы: в печку головой сунулся! Слышь? Хо-хо-о…

Прапорщик гулко, с рыданием хохотал, пугая чувствительную Лукерью, не спускавшую с него страдальческих, подернутых влагою глаз.

вернуться

40

На стихи Лермонтова, бытовала как народная.