— Ну, што вы, гостечки дорогие, куды уж нам до царского!..
Мефодий, знавший веселый нрав своей бабы и сам готовый в любую минуту подхватить шутку, сейчас с опаской поглядывал на Марфу: не выкинула б чего лишнего — не к месту; люди ведь по серьезному делу собрались…
Наконец, явились Василий и приезжий молодой осетин в городском пальто касторового сукна, в студенческой фуражке, с вязаным шерстяным шарфом вокруг шеи. Незнакомец раздевался у порога, отдавая одежду Марфе, и казаки успели заметить, как он конфузится оттого, что талый снег, падая с воротника, расплывается лужей под сапогами. И каждому вдруг понравилось это уважение к уюту чужого дома, каждому подумалось, что гость, должно быть, неплохой человек, хотя настороженная предубежденность к осетину и держала пока всех в узде холодноватой неловкости.
Василий провел гостя на самое почетное место за столом — под образа. Марфа, думая угодить всей компании, разогналась было к гостю с угощеньем, но Василий грубовато придержал ее за руку:
— Ты погоди, не пичкай всех своим зельем, на него не все падки… А товарищ Цаголов, сколько мне известно, совсем непьющий…
Гость взглянул на Савицкого быстрым благодарным взглядом, наклонил перед Марфой блестящую, словно напомаженную голову:
— Не обессудь, добрая хозяйка… Василий Григорьевич прав: душа у меня не принимает спиртного.
— Стало быть, не знал ничего горького — ни тюрьмы, ни солдатчины, — неодобрительно произнес Семен Сакидзе.
В комнате наступила нехорошая тягучая тишина, все ждали, что Цаголов обидится, но тот только развел руками, слегка прищурил заблестевшие под стеклами пенсне глаза. Так он щурился, когда загорался задором в предчувствии нелегкого спора; Василий успел узнать эту цаголовскую манеру за несколько встреч с ним.
— Ни в тюрьме, ни в солдатах, пока не был, что правда, то правда, — с лукавой улыбкой сказал Цаголов, поражая казаков своим чистейшим русским выговором. — Не успел. А однажды, в Москве, учась, был кандидатом и в Сибирь, и в солдатчину…
— Э-э, так ты, наверное, христиановского, бывшего батюшки Александра сын! — всплеснул руками Данила Никлят.
— Его самого… Отец нынче с младшими моими братьями в селенье из Пятигорска вернулся.
— Вот так так, — торжествующе оглянулся Данила, на товарищей. — Встренулись, значит!.. Я ж у твоего батюшки в доме завсегда бывал, куначили, как же… Обчественный он человек был — народу у него завсегда, что на постоялом двору… Ты еще под стол тогда бегал… Еркой тебя звать?..
— Почти что: Георгием…
— Ну да, ты!.. А вот Хведор, племяш мой, — твой сверстник. На мясоед как-то был у вас, завез его, так вы еще с ним в цалганане[4] початку пекли, морды в саже испакостили… Не помнишь?.. Гляди, вот он — Хведор-то…
Федор Нищерет, конфузливый, не служивший еще казачок, затянутый в легейдовский дом дядей, покраснев до ушей, смотрел на Цаголова. Тот, улыбаясь, протянул через стол руку, слегка притронулся к его плечу. И, совсем засмущавшись, Федор некстати фыркнул в кулак, завертелся на лавке. Данила, вдохновляясь, повернулся к казакам, поймал за полу чекменя Мефода.
— А как его батюшка в девятьсот пятом бунт учинил… Ей-ей!.. Даром, что осетин, а так против церкви да против баделятов говорил, что держись тольки… За это его потом по шапке из должности, ряску ободрали да в Кизлярский монастырь удалили. Потом он, слышно было, в Азии еще бунт поднимал. В цепях, говорили, его по Каспию везли…
— Да нет же! Это слух только! После Кизляра отец в штатские вышел и преподавал в гимназиях Пятигорска, — с улыбкой перебил Данилу Цаголов.
В атмосфере потянуло теплом — Данила своей болтовней будто заслонку с печи прибрал.
— Вы что же там, в Пятигорске, и произрастали? — с любопытством, но еще осторожно, точно дно в речке нащупывая, спросил гостя Легейдо. Казаки, заинтересованные, ждали ответа.
— Сначала во Владикавказе, потом в Пятигорске, последние годы учился в Москве…