Выкинув в сад через чердачное оконце сдохшего на следующий день грача, Василий заметался по чердаку. Забыв об осторожности, наступал по настилу всей подошвой подкованного сапога.
Под вечер в макушовский дом пришла Софья, нанявшаяся постирать господам офицерам. С шайкой наспех постиранного белья она поднялась повесить его на чердак.
Суровая и почерневшая от невыплаканного горя, рассказывала: ходит в станице слух, что атаман сам где-то упрятал брата — голос крови-де одолел вражду — и ищет его лишь для виду; Дмитриева, мол, даже на чердаке у соседей нашли, а этого не могут; значит, не очень-то хотят. Василий представил, как проникает этот слух к Мефоду и товарищам, припомнил кибировские листовки, в которых открыто говорилось о связи его с Мишкой. Душа совсем заныла, чувствовал, что не уйти ему от своей совести. Софья, поняв его смятение, глядела мимо сухими, как в лихорадке, глазами:
— У людей языки длинные, известно… Мало ли кровушки они иным попортили. Ты сиди смирно и не телепайся, а то в кухне нонче известка с потолка сыпалась. Говорят, что на той неделе погонят наших на суд, тогда поспокойней станет, может, и выберешься отсель в леса. Гуторят, немало туды наших, особливо христиановских, утекло… Давича от Ляхова-генерала приезжал офицерик, читал на кругу предписание, чтоб с беглыми связи не держали, грозился нагайками да пулями… А еще слыхала, в Ардоне перекладины стоят — вешают… На осетинцев они особливо лютые…
— Может про Цаголова чего слыхала?
— Чего не слыхала, того не слыхала…
— А про Гашу что ж молчишь? Взяли ее — догадался, а когда — не видел…
Софья снова посмотрела мимо него замороженными глазами, неохотно ответила:
— Ночью приходили, они сейчас ночами больше шурудят, народ стал злой… А Гашка ничего… Сейчас ее уже до остальных в подвал кинули, а то особо держали… Про тебя все выпытывали… Ну, я полезла до низу, денщик там один торчит в сенях, еще чего доброго…
— Ты погоди, погоди, чего-то не договариваешь… Глянь-ка в глаза мне, Софья… Били Гашу?
— А ты не кричи, не кричи… Ишь лицом побелел-то. Ну, посекли малость Гашку, ничего ей не сделается. Она злая, не дюже такую проймешь… Вон твою Лизу взяли, так та враз в слезы, а эта не таковская… По мне, одно слово, была невестушка, хочь и сгубила она мне сыночка… Э-э, да… Сдается мне только, что дите у нее уж под сердцем.
— Та-ак… Дитя, значит, будет?.. Били?..
Василия затрясло.
— Ну, чего ты? Отпустят ее небось, не убивайся. А про дите — может, мне показалось. Мефод со своими требует, чтоб ее ослобонили. Сказали, что не выйдут на суд, покуда бабу не ослобонят да еще хлопцев-малолеток.
— Та-ак…
— И чего ты "затакал" одно?..
— Сердце заходит… Тошно… Можно же разве сидеть мне тут, чисто суслику в норе!..
— А ты сиди, ежли так надо…
— Ты, вот что, Софья, завтра белье придешь снимать, захвати мне бумажки с карандашом.
— Ладно… Сиди только, не телепайся.
На следующий день Софья выбрала время, когда офицеров не было дома, развела на кухне утюг и полезла на чердак за бельем. Василий, желтый больше обычного, встретил ее решительным и угрюмым взглядом. Выхватил из ее рук карандаш и листок бумаги, пахнущий офицерскими духами. Пока Софья бродила по чердаку, прощупывая мерзлые рубахи и подштанники, он, подложив под листок половинку кирпича, царапал: "Мишка, гад! Если выпустишь немедленно Агафью Бабенко и малолеток Гурку Поповича и Акима Литвишко, выйду сам, чтоб разделить судьбу товарищей. О своем согласии дашь знать через сигнал — две короткие очереди из пулемета одна за другой…"
Записку Софья должна была во что бы то ни стало подкинуть либо в правлении, либо в доме у Савицких.
Оконце в правленческом подвале было на уровне глаз, и брызги капели летели в самое лицо Мефода. Он не замечал, что капли давно пробили серую корочку снега и выплескивают из ямок жиденькую глину, закрапившую его щеки и лоб множеством желтых веснушек.
Весна рвалась в затхлый сумрак подвала, щекотала ноздри запахами талых снегов. И солнце, напоминавшее сегодня девичью улыбку после слез, играло радугой в струйках, сбегающих с крыш.
— На дворе-то весна, братцы! — не отрывая взора от капели, произнес Мефодий.
— Да пора уж, чай, март начался как-никак, — с ленивой позевотой отозвался за спиной Жайло. — Эх, мать твою черт — картишки б мои зараз! Вот где времечко зазря пропадает… Побились бы мы теперича с тобой, Мишка! А то помрешь раньше суда, со скуки. Я этого бирюка-хорунжего, что у меня карты из пазухи вытянул, во сне досе вижу! У-у, так бы и пощупал его цыплячью шейку.