Гаша прыскала в ладони, представив урядникову дочь раздетой, а Макушов ловил ее руки, совал себе за чекмень, где припрятаны были ячменные пряники и леденцы, пахнущие мятой.
— Захватил девок угостить… Не думал тебя встретить, фигурных бы пряников купил…
— Ну, будет вам разоряться, — скромничала Гаша, звонко потрескивая леденцами. Семен глядел на ее губы — крепкие, красные и блестящие, как умытые дождем вишни, нетерпеливо покручивал ус…
А проводив, почти в воротах бабенковского дома он схватил ее в объятия и поцеловал в губы. Гаша вскрикнула от прикосновения его рта, оказавшегося сырым и рыхлым, как у закоренелого распутника, передернулась от отвращения. Вырвавшись и скрывшись за воротами, она долго со слезами плевалась, вытиралась полушалком.
Только теперь она и поняла, что лучше, роднее Антона Литвийко ей не сыскать больше в жизни… А поняв, затосковала, озлилась на судьбу еще больше. Где Антон? Почему голосу о себе не подает? И жив ли?
Макушов с этого времени проходу не стал давать. На каждую посиделку, на каждую вечёрку заявлялся, стоило только Гаше там появиться. А после норовил в провожатые навязаться. При случае стращал девку, снижая голос до хриплого шепота:
— Не видать тебе твоего Литвийки, не жди… Его большевики в городе мобилизовали…
— Брешешь! — наливаясь нервной дрожью, кричала Гаша.
— Чего — брешешь? Люди говорят, он во Владикавказе на улицах в красных шароварах расхаживает…
— Значит живой, слава тебе господи! — и убегала, взметнув перед самым носом Макушова подолом своей старинной альпаговой польки.[7]
Раз встретила Гаша Антонову мать, тетку Софью. Та шла от Поповичей с тяжелой цебаркой помоев. Гаша, зардевшись, поклонилась и без раздумья бросила:
— Дайте, подсоблю трошки!
Подхватила из Софьиных рук цебарку, дотащила до ее двора, поставила у ворот, дожидаясь Софью. Та подошла, остановилась рядом и, не приглашая девку зайти, опросила, глядя куда-то вдоль улицы:
— Об Антоне вестей не имеешь?
— Не-е… Сама хотела у вас спросить…
— А я думала, ты с вестью прибегла…
Гаша, опустив глаза, ковыряла носком ботинка грязный снежок. Потом осмелев, посмотрела на Софью сбоку и чуть не всхлипнула: до чего ж похож Антон на мать — и лоб открытый, высокий, и глаза серые с голубинкой…
— Ну, а живется вам как? — придушенно спросила она.
— А как? Вот в правление вызывают, все пытают, где же сын. Мотают, мотают жилы, вороги проклятые.
Черной загрубевшей рукой Софья заправила под платок выбившиеся волосы, подняла цебарку, сказала, по-прежнему не глядя на Гашу:
— А ты девка отчаянная, не постеснялась до меня прибечь…
— Не серчайте, тетка Софья, я ж, я… — и заплакала вдруг мелкими, быстро-быстро покатившимися слезами. Софья, глянув на нее, выпустила из рук цебарку и, выхватив из-за пазухи край головного платка, закрыла им лицо.
— Я ж и серчаю оттого, чтоб слезу не пустить, — вздрагивая плечами, говорила она…
Спустились первые морозы, и хозяева, кто посмелей, стали собираться на базар во Владикавказ; Гаша прицепилась к отцу:
— Тять, и я поеду!..
— Куды тебя вражина попрет! — озлился Кирилл. — Сам не поеду — не то, чтоб тебя пущать!
— Не пустишь, сама до кого-нибудь пристану, поеду…
Мать пыталась было уговорить ее лаской.
— В такое-то время, доненька, до базаров ли? Там, в городе, слышь, эти… большевики шалопутные стреляют беспрестану… Да и дорога-то страшенная, мало ли бандюг всяких шатается… Далеко ль до беды?..
— Вон Анохины едут, Халины едут, Анисьины едут — даже Проську пускают… Целый обоз собирается… Сами казаки верхами для догляду поедут, — горячилась девка.
Мать, хоть и не переставала плакать и стращать дочь, все ж сдалась; а отец — только после того, как Гаша напомнила, что у них пуда три сала еще с прошлой зимы залежалось.
…Выехали сразу после первых петухов… Зябко дрожали в небе крупные полуночные звезды; кое-где над крышами хат курились белые дымки — хозяйки спешили прогреть печи под хлебы. Под колесами похрустывал неглубокий, насквозь проледеневший снежок. Густо-синяя тьма скрывала от глаз дорогу и едущих верхом впереди Григория Анисьина, Семена Халина и однофамильца Гаши Петра Бабенко.
Гаша (отец устроил ее с чувалом сала на подводе Анисьиных) и Проська, уютно притулившись друг к дружке и прикрывшись шерстяной полстью, слушали дыхание лошадей, бегущих свежей рысцой. Молчали, еще не отряхнувшись от недавнего сна. Их подвода — конями правил старик Анисьин — шла первой, за ней ехали две подводы Полторацких, потом Анохиных, Халиных. Обоз замыкали пятеро вооруженных верховых. Гаша радовалась, что нет Макушовых: Мария у них барыня, к торговле не способна, а Семен завертелся со своей вальцовкой. С той поры, как обмелели Белая и Дур-Дур, на которых стояли кочергинские и ласенковские мельницы, привоз на семеновскую вальцовку резко увеличился. День-деньской толкались здесь с возами осетины из Христиановского и Ногкау, казаки из Николаевской и Змейской станиц.