— Это ты нехорошо говоришь, дерзкий юноша. Ты перебил меня, старика, ты не даешь мне говорить…
Толпа задвигалась, зашумела вновь.
— Сегодня мы не будем слушать тебя, старый Мами! Ты напрасно защищаешь казака!.. Надо связать его…
— С дороги, старик! Пусть боги не гневаются!
— Погодите! Погодите, люди!..
Одинокий слабый голос растворился в шуме, старика оттолкнули от Антона, оттеснили куда-то за бричку. Лошадей схватили за поводья… В сутолоке Антон не увидел, как появился в проулке всадник на взмыленном скакуне. Зато навсегда врезались в память слова, выкрикнутые им, слова, вмиг заставившие толпу смолкнуть:
— Погодите, люди! Именем революции призываю вас — погодите!
Голос звучал напряженно, властно, как заклинание.
— Не узнаю вас, разумные люди, — продолжал всадник. — Вы забыли наш добрый осетинский обычай: даже враг твой у очага твоего гость твой. Так завешали нам наши деды. А сейчас вы забыли их завет… Вы хотите обвинить ни в чем не повинного человека. Почему гнев лишил вас разума? А ну ты, старый, уважаемый всеми Мами, скажи, нужно ли брать в заложники человека, который сделал доброе дело — привез тело убитого родственникам? Когда такое было?!
Старик откликнулся надтреснутым голосом:
— Ты прав, Георг: казак, убивший осетина, скорей оставит труп на съедение волкам, чем привезет его к родным, которые похоронят его с почестями… Этот казак Антон Литвийко служил батраком у моего хозяина Абаева, я знаю его — он смирный, он не мог убить, он сделал доброе дело: он привез мальчика в родной дом.
— Но он не хочет сказать, кто убил… Значит, он сам все равно, что убил! — в неостывшей еще злобе выкрикнул один из молодых мужчин.
— Ты неглупый человек, Бибо, но ты тоже забыл, что пословица „кто видел труп, тот видел и след убийцы“ сложена очень давно, когда был только кинжал, но не было винтовки, из которой убивают, не подходя к человеку близко…
— Он правду говорит, наш Георг! — откликнулся кто-то из женщин. В толпе неуверенно загалдели. Брат убитого пытался протестовать:
— Казаки убили! Они хотят всех нас убить. Мы должны идти в станицу, чтобы забрать других детей и отомстить за мальчика!
— Мы, большевики, не позволим вам затевать драки, слышишь, ты, Тембол? Мы найдем убийцу и будем судить революционным судом. А сейчас нам лучше занести в дом убитого и помочь вдове Токаевой отдать ему почести…
Антон не помнил, как выбрался, наконец, из Христиановского. Свернув с дороги к речке, он вымыл лицо и, отжав волосы, надвинул на лоб запыленную папаху, которую бросили ему в подводу, выпроваживая из села. Все нутро у него дрожало. Он глядел перед собой осоловелыми, ничего не видящими глазами…
А вокруг беззвучно пировала золотая кавказская осень — как будто и не был это ноябрь грозного 1917 года…
Горы, которые теперь оставались позади и слева от Антона, совсем очистились от тумана. Хрупко и прозрачно рисовались в небесной сини далекие снежные вершины, а близкие выступали навстречу червонно-золотыми глыбами. Залитое ослепительным солнцем, все вокруг — и лес, и горы — казалось совсем рядом. От этого ощущения близости гор в душе Антона раньше всегда рождалось какое-то непонятное теплое чувство уюта и одновременно простора, воли… Мягко поблескивала в воздухе серебристая канитель паутинок, крепко пахло землей, скошенной мятой, отцветающим татарником. А перед взором Антона все стояли отбеленные гневом лица, искаженные в крике рты, зажатые в кулаках у женщин клочья волос…
— Э-э-й, ка-а-за-ак! Погоди!
Антон вздрогнул, резко обернулся назад. От Христиановского скакал всадник. Прозрачное облачко пыли золотилось за ним. Антон нахмурился. Не выпуская из левой руки поводья, он правую положил на кинжал, стал ждать. Поравнявшись с подводой и будто не замечая этой руки, зажавшей оружие, всадник легко спрыгнул с седла прямо в бричку.
— Не режь, погоди! — скороговоркой проговорил он, балансируя длинными руками.
— Гм… ловок азиат! — пробормотал Антон, разжимая руку.
— Ловок, хоть и не джигит, а поповский сын! — в тон ему ответил парень. По голосу Антон сразу узнал — тот самый: „Именем революции… Мы, большевики…“ Надо было хорошо знать, как знал Антон, силу осетинских адатов, великую силу стариковского авторитета, чтобы учуять всю значимость этих непонятных для него слов, сделавших юношу сильнее уважаемого старца.
Антон глядел на спасителя своего округлившимися глазами.
Был тот совсем молод — лет двадцати, не больше, тонкий, суховатый, судя по одежде — студент. На матово-смуглом, мальчишечьи чистом лице едва пробивается пушок; на высокий, выпирающий в боках лоб мягко свисает блестящая шелковистая прядка волос; глаза с прищуром, так и порезывают. И весь он какой-то стремительный, яркий, запоминающийся — мимо такого не пройдешь, не оглянувшись. Да и смотрит он как-то не просто, будто ищет что-то в лице собеседника, и, добравшись до глаз, ныряет в них на самое дно…