Слушая эти объяснения, каждый представлял себе, как республиканец с космами на голове и в огромной треуголке гонится в темноте за уланом, и каждого пробирала дрожь.
— Да, — произнес дядя, выпрямляясь и скорбно глядя на бургомистра, — так, очевидно, все и произошло.
Все задумались. От этого молчания, оттого, что рядом лежал убитый, мне было страшно.
— Итак, смерть установлена, — помолчав, произнес дядя. — Можно уходить. — Потом, спохватившись, добавил: — А нельзя ли узнать, кто же он такой?
Дядя снова опустился на колени, просунул руку в карман уланского мундира и вытащил какие-то бумаги. Он потянул за медную цепочку, висевшую на груди солдата, и большие серебряные часы выскользнули из кармана у пояса.
— Вот часы, держите, — сказал он бургомистру, — я возьму бумаги, чтобы составить акт о смерти.
— Берите всё, господин доктор, — ответил бургомистр, — не хотелось бы мне приносить домой часы, уже отбившие час смерти создания божия… Нет! Возьмите всё. Мы еще к этому вернемся. Теперь можно уходить.
— Да. Пришлите Иеффера. — Дядя заметил меня и сказал: — Ты тут, Фрицель? Всюду свой нос суешь!
Но больше он ничего не сказал, и мы вместе вернулись домой. Бургомистр и Фюрст отправились к себе.
Дядя на ходу просматривал бумаги улана. Отворив дверь в комнату, мы увидели, что наша больная только что ела бульон. Занавески были еще раздвинуты, и на ночном столике стояла тарелка.
— Итак, сударыня, вы чувствуете себя лучше? — спросил с улыбкой дядя.
Она обернулась, ласково посмотрела на него своими большими черными глазами и ответила:
— Да, господин доктор, вы спасли меня — я ожила. — И, помедлив, добавила тоном, полным скорби: — Вы только что узнали еще об одной жертве войны!
Дядя понял, что она все слышала, когда бургомистр приходил за ним полчаса назад.
— Именно так, — ответил он. — Именно так, сударыня. Еще одному несчастному не суждено вернуться в отчий дом, еще одна бедная мать больше не обнимет сына.
Видно было, что наша больная взволнована. Она тихо спросила:
— Это один из наших?
— Нет, сударыня, хорват. Я только что прочел по дороге письмо, написанное ему матерью три недели назад. Бедная женщина заклинает его не забывать молиться по утрам и вечерам и хорошо вести себя. Она обращается к нему с нежностью, как к ребенку. По всей вероятности, он бывалый солдат, но в глазах матери он все еще был тем розовощеким, белокурым юнцом, как в тот день, когда она, рыдая, обняла его в последний раз!
Дядя проговорил все это взволнованным голосом; он смотрел на больную, которая тоже, как видно, была растрогана.
— Да, вы правы, — сказала она, — должно быть, ужасно узнать, что никогда больше не увидишь свое дитя. У меня, по крайней мере, есть одно утешение — я уже не причиню такого горя тем, кто любил меня.
Она отвернулась, и дядя, омраченный, спросил:
— Неужели у вас нет никого на свете?
— Нет больше у меня ни отца, ни матери, — ответила она негромко, — отец был командиром батальона, который вы видели. Было у меня три брата. В девяносто втором году мы все вместе отправились из Фенетранжа в Лотарингии. Теперь трое из нашей семьи убиты — отец и двое старших братьев. Остались только мы с Жаном, маленьким барабанщиком.
Говоря это, она чуть не расплакалась. Дядя мерил шагами комнату, заложив руки за спину и опустив голову. Наступило молчание.
Вдруг француженка сказала:
— Я хочу попросить вас кое о чем, господин доктор.
— О чем же, сударыня?
— Напишите матери улана. Конечно, ужасно узнать о смерти сына, но, должно быть, еще страшнее вечно ждать его, прожить годы в надежде, что он явится, и в смертный час понять, что он не придет.
Она умолкла, а дядя в раздумье ответил:
— Да… да… мысль хорошая! Фрицель, принеси чернила и бумагу. Боже мой, какая нелепость! Сообщать о таком горе, да еще знать, что это доброе деяние! Ах, война, война!..
Он сел и стал писать.
Вошла Лизбета и стала накрывать на стол. Она вынула тарелки и положила каравай хлеба на буфет. Пробило полдень. Больная как будто задремала.
Дядя наконец закончил письмо. Он сложил его, запечатал, надписал адрес и сказал мне: