Какое-то время мир не мог надивиться на нее. Изо всех музыкальных автоматов играла оперативно сочиненная песня о великом свершении Лоны. Басовитое бренчание аккордов, скорбный плач матери сотняшек. Песня звучала отовсюду. Лона готова была лезть на стенку. Давай, детка, слепим ребенка. Давай слепим сотню еще. Подруги ее — которых, кстати, было не так много, — чувствуя, что ей больно говорить об этом, старательно переводили разговор на другие темы, а потом и вовсе перестали разговаривать. Лона старалась не показываться на люди. Бесчисленные незнакомцы изводили ее одним и тем же вопросом: не томите, скажите, что это такое — иметь сто детей? Что она могла на это ответить? Да откуда ей знать! Зачем было сочинять эту дурацкую песню? Зачем сплетничать, зачем подглядывать в замочную скважину? Чего им всем надо?
Для некоторых же вся эта история была сплошным святотатством. С церковных трибун звучали грозные обличения, сверкали молнии, грохотал гром. Лоне казалось, что в ноздрях у нее свербит от запаха горящей серы. Младенцы голосили, потягивались, гукали. Однажды она пришла посмотреть их и разрыдалась. Она прижала одного какого-то ребенка к груди. Того немедленно отобрали и натерли с ног до головы антисептиком, и вернули в родное стерильное окружение. Больше Лону к ее детям не подпускали.
Сотняшки. Сто единоутробных братьев и сестер, с одной группой кодонов. Интересно, какими они будут, когда вырастут? Как изменяется восприятие мира, когда у тебя пятьдесят братьев и пятьдесят сестер? Кстати, примерно так и звучал один из главных вопросов в программе эксперимента. Эксперимента длиной в целую жизнь. На сцене появились психологи. Не так уж плохо в свое время были изучены пятерняшки; кое-какие исследования проводились с шестерняшками, а лет тридцать назад — даже с семеряшками, хотя и довольно поверхностные. Но сотняшки? Непочатый край работы!
Но все это — без Лоны. В грандиозной психофизиологической постановке ей отводилась коротенькая роль в прологе. Медсестра, улыбаясь, протирает ее бедра чем-то холодным и щиплющим. Потом несколько мужчин деловито разглядывают ее; лица их ничего не выражают. Местная анестезия. Все заволакивается туманной дымкой, откуда-то издали приходит ощущение: что-то проникло в ее тело. На этом ощущения заканчиваются. Точка. «Спасибо, мисс Келвин. Получите чек». Прохладные простыни. Где-то рядом начинают возиться с только что позаимствованными яйцеклетками.
Мои дети. Мои дети.
Свет очей моих!
Когда пришло время покончить с собой, у Лоны это получилось не очень удачно. Врачам, которые могли вдохнуть жизнь в крохотный комочек вещества, ничего не стоило слегка подлатать источник, из которого этот комочек был позаимствован. Подлатать — и с чистой совестью выбросить из головы.
Чуду девяти дней на десятый даруется забвение.
Забвение, но не покой. Покой никогда не даруется, за него надо бороться, тяжело бороться, бороться с собой. Шумиха стихла, и Лона вернулась в привычную тьму, из которой была ненадолго выдернута на свет, но она не могла оставаться прежней Лоной, так как где-то копошились и наливались соками жизни сто младенцев. Чтобы извлечь их на свет божий, врачи не просто проникли в ее яичники, они перекроили всю канву ее жизни, и Лона до сих пор вибрировала от отдачи.
Дрожала мелкой дрожью в темной тихой спальне.
Где-нибудь в ближайшее время, пообещала она себе, я попробую еще раз. На этот раз меня не заметят. На этот раз меня оставят в покое. И я буду спать долго-долго.
IX
В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО
Для Берриса это было все равно, что заново родиться. Он столько недель не выходил из своей комнаты, что она стала казаться приютом на веки вечные.
Аудад предусмотрительно постарался организовать первый выход Берриса на люди в наиболее щадящем режиме. «Мартлет-Тауэрз» они оставляли в тиши ночной, когда весь город спал. Беррис был в длинном плаще с капюшоном. Капюшон полностью закрывал лицо и, если не поднимать головы, спасал Берриса от случайных взглядов. Всю дорогу вниз в кабине гравишахты Беррис оставался в дальнем углу, под перегоревшей лампочкой, и молил про себя только об одном: чтобы никто не вошел. Никто не вошел. Но когда они уже направлялись через вестибюль к выходу, мерцающий сгусток дрейфующего в воздухе света на мгновение выхватил из полумрака его лицо — как раз в тот момент, когда навстречу Беррису с Аудадом неторопливо шаркал кто-то из жильцов. Тот замер и уставился под капюшон. Лицо Берриса оставалось таким же каменным. Человек неуверенно моргнул — такого он никак не ожидал увидеть. Искаженный лик Берриса продолжал неподвижно смотреть прямо ему в глаза. Мужчина наконец ожил и направился к гравишахтам, Этой ночью его наверняка будут мучить кошмары. Что гораздо лучше, подумал Беррис, чем когда вся жизнь превращается в один сплошной кошмар — как, например, у меня.