Выбрать главу

XI

Зима между тем все шла да шла. Прошла масленица, народ отпраздновал ее честь честью, пьянствовал, разбил несколько кабаков; Алексею Ивановичу приходилось то и дело подавать пособие допившимся до чертиков мужикам, свидетельствовать избитых и полузамерзших. Пришлось даже по приглашению какого-то землевладельца, объевшегося блинов, ехать верст за тридцать, провозиться с больным целый день, а на возвратном пути чуть не замерзнуть, по случаю поднявшейся вьюги. Всю ночь проплутал он по степи, попадал в какие-то овраги, с большим трудом выбирался из них и только перед рассветом натолкнулся на какой-то стог, забившись в который, вместе с полузамерзшим ямщиком, провел остаток ночи.

Наступила наконец и пасха. Алмазовская церковь, над окраской которой осенью так ретиво трудился Лопатин, разукрасилась плошками и разноцветными фонариками; загудел колокол, призывавший православных к заутрене, народ повалил гурьбой на этот торжественный звон, а некоторое время спустя прибежала к Алексею Ивановичу фельдшерица, разбудила его, только что было уснувшего под благовест колокола, и объявила, что возле церкви что-то случилось и что его требуют туда. Оказалось, что какой-то охотник до пушечной пальбы, по неимению пушки, зарядил порохом какую-то окованную железом колесную ступицу и — ахнул. Ступица разлетелась вдребезги и своротила череп пушкарю. Прибежал Алексей Иванович, посмотрел на череп, на разбрызганный мозг, обругал торчавшего возле убитого урядника, обругал за что-то мужиков, столпившихся поглазеть на покойника, назвав их «дикими», и зашагал домой. А в это самое время из ярко освещенного притвора храма раздавалось стройное пение церковного клира.

После обедни пришел к Алексею Ивановичу священник с иконами и хоругвями, похристосовался, закусил предложенной пасхи и кулича, погоревал между прочим о случившемся несчастии с пушкарем в минуту столь великого церковного торжества, кое о чем поговорил еще для приличия и ушел. Прибежал, в новой пиджачной паре и каком-то отчаянном галстуке с бантом, Лопатин, троекратно облобызался с братцем, после чего преподнес красное яичко с уродливо нацарапанными крестом и буквами X. В., пожелал братцу много лет здравствовать, тоже закусил кулича и пасхи и тоже поговорил о случившемся во время пасхальной заутрени. Приехали расфранченные в шелки и бархаты Куля с мужем, захватив с собою и старуху, тоже прифрантившуюся в какое-то шерстяное платье, и все принялись христосоваться троекратными лобзаниями, причем молодые преподнесли доктору по вызолоченному яйцу, а старуха мать — целый узелок свежих яиц.

— Нарочно для тебя собирала от самых редкостных курочек! — говорила она, нежно обнимая Алешу. — Ты их не кушай, Алеша, — продолжала она, — а прикажи под наседку подложить… Уж такие-то будут цыплята, такие-то цыплята — на редкость!.. И скусом на русских непохожи — сладкие-рассладкие и, словно масло, во рту тают… Беспременно под наседку… благодарить будешь… Это, — прибавила она, — Семен Данилыч откуда-то добыл таких кур… Охотник ведь он, чтобы у него все в лучшем виде было.

Заговорили потом о случившемся во время заутрени несчастии, потужили и немного погодя уехали.

Начали приходить успевшие выпить мужики с пасхальными яйцами и тоже христосовались. Пришла фельдшерица, худая, желтая, и тоже христосовалась и тоже заговорила было о пушкаре, но Алексей Иванович заткнул уши и убежал из дома вон. «Боже мой! Боже мой! — бормотал он. — Куда я попал?.. где я?.. зачем я здесь?.. зачем?.. Возможно ли оставаться здесь? Ведь это дичь! кругом дичь!.. Дикие люди, дикие нравы, дикие обычаи, дикие понятия!., водка… грязь…» И он убежал на ямской двор, взял лошадей и поскакал к князю. Пробыл он у него дня два и возвратился домой успокоенный и отдохнувший; но дома его ждала беда, еще горшая.