Теперь, четырнадцать дней спустя по отъезде «грозного», снова открылись лавки и магазины, которые были заперты из боязни разграбления их солдатами. В безмолвных и оставленных банях и кабаках снова закипела жизнь, так как теперь уже нечего было бояться ни оскорблений со стороны буйных воинов, ни подслушивающих ушей доносчиков и сыщиков. Женщины и девушки могли снова выходить на улицу; рынок наполнился торговцами, и из своих тайных убежищ вышли многие, которые были замечены в произнесении каких-нибудь неосторожных слов или находились на подозрении по поводу свистков в цирке или какого-нибудь другого проступка.
Мастерская ваятеля Главкиаса на земле Герона тоже отворилась. В погребе под ее полом скрывался резчик с Полибием и его сестрою Праксиллой, потому что изнеженного старика невозможно было уговорить взойти на корабль, нанятый уже для него Аргутисом. Он готов был лучше умереть, чем оставить Александрию. Притом он чувствовал себя слишком избалованным и больным для того, чтобы подвергать себя неудобствам морского путешествия, и эта упрямая настойчивость послужила ему к добру, потому что хотя корабль, на котором он должен был отправиться, и ускользнул от приказания запереть гавань, но был настигнут императорской галерой и приведен назад. Напротив того, приглашение Герона разделить с ним его убежище старик принял охотно.
Теперь оба вышли из своего заключения, но последние недели подействовали на них совершенно различным образом: резчик имел вид своей собственной тени и утратил свою прямую осанку. Он знал, что Мелисса жива, а раненый Александр отвезен Андреасом к христианину Зенону и выздоравливает в его доме, но смерть его любимого сына Филиппа терзала его душу, к тому же ему тяжело было примириться с мыслью, что его дом сожжен и разрушен.
Его спрятанное и вместе с тем спасенное золото позволяло ему выстроить на месте этого дома гораздо лучший, но то обстоятельство, что его разрушили собственные его сограждане, было для Герона прискорбнее, чем все другое.
Это удручало его душу и делало его тихим и молчаливым.
Старая Дидо, не один раз рисковавшая своею жизнью для того чтобы скрывавшиеся в подвале Главкиаса не терпели ни в чем недостатка, видела Герона грустным и молилась разным богам, которым она поклонялась, чтобы они возвратили ее доброму господину силу снова бушевать и произносить громкие ругательства, потому что его кротость казалась ей неестественною, ужасною и предвещавшею близкую его кончину.
Вдова Праксилла тоже побледнела и похудела, зато старая Дидо научилась от нее многому относительно приготовления кушаний. Только Полибий был веселее, чем когда-нибудь. Он знал, что его сын с невестой чудом избежали страшнейшей опасности. Это радовало его, к тому же его сестра делала чудеса, чтобы он не слишком сильно чувствовал отсутствие своего повара. Несмотря на это, трапезы не раз бывали довольно скудны, и эта вынужденная умеренность освободила его от подагры и вообще подействовала на него так благодатно, что, когда Андреас вывел его на свет, то этот толстяк вскричал:
– Я чувствую себя легким, как птица. Если бы у меня были крылья, то я сейчас же полетел бы через озеро к моему мальчику. Но и ты тоже способствовал тому, чтобы сделать меня легким, брат мой. – При этом он охватил рукою плечо отпущенника и расцеловал его в щеки.
Это было в первый раз, и Андреаса никогда еще не называл он «братом». Но губы Полибия последовали влечению сердца. Это доказывали его влажные глаза, смотревшие в глаза отпущенника, которые тоже не были сухими.
Полибий знал, что христианин сделал для его сына, для Мелиссы, для него самого, и его шутка, что Андреас сделал легким даже его, относилась к последнему сообщению отпущенника.
Новый наместник Юлиан, который теперь, вместо Тициана, жил в префектуре, воспользовался положением, угрожаемым Полибию, для вымогания денег; и Андреасу удалось посредством уплаты ему большой суммы уговорить его подписать письменный документ, который освобождал Полибия от всякого обвинения и повелевал воинам и блюстителям безопасности оставить его личность и имущество неприкосновенными.
Этот документ обеспечивал веселому старику спокойную будущность и переполнил меру благодарности, которою он был обязан отпущеннику. Андреасу же казалось, что поцелуй и братское приветствие его бывшего господина в первый раз окончательно и вполне запечатлело его прием в число свободных людей. Он не желал другой награды, кроме той, которую только что получил, и было еще нечто другое, что переполняло радостью его сердце. Он теперь знал, что для дочери, единственной женщины, которую он любил, время исполнилось в истинном смысле слова, что добрый пастырь призвал ее в свое стадо.
И он мог спокойно радоваться этому, потому что ему было сообщено, что и Диодор вступил на путь, на который он, Андреас, до сих пор напрасно ему указывал.
Этого серьезного человека наполняла спокойная веселость, изумлявшая тех, которые его знали, потому для него сущность христианского учения заключалась в воскресении, и он с изумлением видел, что из смерти возникает новая чудесная жизнь.
Для Александрии, казалось, время исполнилось, потому что и мужчины и женщины толпами спешили креститься. Матери приводили с собой дочерей, отцы – сыновей. Из маленького союза христиан эти ужасные дни создали большую, доходившую до нескольких десятков тысяч, общину.
Для многих Каракалла олицетворял собою язычество с его кровавыми жертвами, с его страстью к борьбе, с его обоготворением мести, с его слепотою, которая, для того чтобы не мешать наслаждениям кратковременной жизни, устраняла заботу об участи бессмертной души. То обстоятельство, что меч, истребивший десятки тысяч сынов александрийских граждан, был посвящен Серапису и принят им, отвратило многих от величайшего из богов эллинистического Египта.
Весть, что верховный жрец Феофил немедленно по отбытии цезаря сложил с себя это звание и об руку со своею всеми уважаемою супругой Эвриалой принял крещение от ученого священника Климента, своего друга, утвердила многих в желании присоединиться к христианской общине.
После этих кровавых ужасов, этих оргий вражды и жажды мщения каждое сердце было наполнено страстным желанием любви, мира, братского единения.
Кто, видевший в эти дни смерть в лицо, не пожелал бы сколько-нибудь ближе познакомиться с верою, которая учила предпочитать загробную жизнь земной, и исповедники которой уверяли, что они ждут смерти, как жених свадьбы?
Все были свидетелями, как попирались личность и все права человека, и широко открывали свой слух для учения, которое признавало за человечеством высочайшее достоинство, возвышая даже самых ничтожных людей до степени чад Божиих.
Александрийцы привыкли молиться бессмертным существам, которые в своей недоступной замкнутости вели беспорядочную, полную наслаждений жизнь за золотыми столами в пиршественном зале Олимпа, и вот теперь они услыхали от христиан, что их церковь есть общение верующих с Богом Отцом и Его Сыном, Который в человеческом образе жил между смертными и сделал для них больше, чем сделал бы брат, так как из любви к ним Он принял позорную и мучительную смерть на кресте.
Образованным александрийцам по множеству оснований давно уже казалось бессмыслицей покупать благоволение божества посредством кровавых жертв. Некоторые философские общины, в особенности пифагорейцы, уже запрещали кровавые жертвоприношения и повелевали приносить жертвы не для того, чтобы купить счастье, а только для того, чтобы почтить богов; теперь же им христиане говорили, что вместо принесения жертв нужно праздновать трапезу любви.
Это, говорили они, должно напоминать им о их братской принадлежности друг к другу и о распятом Учителе, кровь Которого, пролитая ради любви, была принята Его Небесным Отцом вместо всякой другой жертвы. Добровольная мучительная смерть их Спасителя избавила душу христиан от грехов и осуждения, и многих, которые в недавно миновавшие часы ужаса стояли уже в отчаянии на пороге смерти, увлекало желание принять участие в этом даре божественной благости.