Выбрать главу

Вдруг полетел камень в собаку, чтобы отогнать ее от Диодора, затем другой, побольше. Последний пролетел близко возле нее и попал – она ясно слышала глухой удар – в голову ее милого.

Точно чья-то холодная рука легла ей на сердце; все, что окружало ее, слилось в один охвативший ее бесцветный образ; смертельно бледная, она сделала протянутыми руками отстраняющий жест и с тихим криком ужаса и изнеможения лишилась чувств.

Когда она снова открыла глаза, ее голова лежала на коленях какой-то приветливой женщины, между тем как мужчины приготовились нести на носилках неподвижное тело Диодора.

VI

Солнце взошло уже час тому назад. Резчик Герон, посвистывая, вошел в мастерскую, а в кухне стоял старый раб Аргутис перед очагом и приготовлял утренний суп для своего господина. Задумчиво он бросил несколько щепоток тмина в ячменную похлебку и покачал при этом поседевшею головою.

Когда служившая вместе с ним у Герона рабыня Дидо, с седыми курчавыми волосами, странно выделявшимися на темном фоне ее кожи, вошла в кухню, он встрепенулся и торопливо спросил:

– Еще не вернулась?

– Нет, – отвечала старуха с заплаканными глазами. – Ты ведь уже знаешь, что мне приснилось. С нею, наверное, случилось какое-нибудь несчастье, и когда господин узнает…

Здесь она разразилась громкими всхлипываньями; и раб сделал ей выговор за бесполезный плач.

– Ты не носил ее на руках, – хныкала старуха.

– Но как часто вот здесь, на плече, – возразил, вздыхая, галл, так как его родиною была область Augusta Treviorum на Мозеле. – Как только похлебка будет готова, ты отнесешь ее господину и подготовишь его.

– Чтобы его бешенство обратилось на меня первую, – жаловалась рабыня. – Такая уж моя горькая доля.

– Эта песня, – прервал ее Аргутис, – уже давно мне надоела, а бешенство господина знакомо нам обоим. Я давно бы уже ушел, если бы ты умела варить похлебку, как я. Но как только я вылью ее на блюдо, ничто не удержит меня. Я пойду повидаться с Александром, ведь она вышла из дома с ним вместе.

Старуха вытерла слезы и вскричала:

– Ну, иди, да пошевеливайся, остальное я беру на себя, вечные боги, что, если она будет принесена домой мертвая! Я остаюсь при том же, что говорила! Она не захотела больше выносить капризы старика и свое заточение и бросилась в воду.

Мой сон, мой сон!.. Вот тебе и блюдо, а затем иди скорее к юноше. Но Филипп все-таки старший.

– Он! – вскричал раб тоном пренебрежения. – Да, когда нужно подслушать, что рассказывают мухи одна другой. Александр – дело другое. Вот у этого голова на надлежащем месте, и он вернет ее нам живую или мертвую.

– Мертвую! – снова заплакала старуха, и ее слезы чуть не попали в похлебку, которую Аргутис в своей сердечной тревоге забыл посолить.

Во время этого разговора своей прислуги Герон кормил птиц. Неужели человек, который там, подобно какой-нибудь девушке, приманивает к себе своих любимцев нежными словами, посвистыванием и лакомыми кусочками, в самом деле тот угрюмый крикун, что бесновался вчера вечером? Не существует ласкательного слова, которого он ни сказал бы им, заботливо наполняя их чашечки кормом и водою. И как осторожно он действует своею большою рукой, переменяя песок в их маленьких клетках! Он боится испугать бедных узников, которым обязан такими хорошими часами, а они уже давно совсем перестали бояться его.

То горлинка клюет у него горох, то соловей – длинные муравьиные яйца с губ, то зяблик вскакивает на пальцы левой руки и порывается к гусеницам, которых Герон держит в правой. Этот громадного роста человек вскоре по восходу солнца набрал их в собственном садике с увлаженных росою листьев для своих пернатых друзей. Дольше и сердечнее, чем со всеми, он возится со старым скворцом, потому что эту птицу ему подарила его умершая жена. Она тайком купила ее у бедуина, который уже много лет приносил ему раковины с берега Красного моря, чтобы сделать мужу сюрприз. Умная птица прежде всего выучилась выговаривать ее имя – Олимпия, а затем, сама собою, начала повторять жалобное восклицание хозяина: «Моя сила!»

Герон смотрел на скворца как на друга, который понимает его и напоминает ему о незабвенной покойнице. Резчик уже три года вдовел, но его мысли все еще заняты умершею, еще больше, чем детьми, которых она подарила ему.

В эту минуту он осторожно потрагивает пальцем умную головку скворца и говорит ему тоном, в котором слышится сострадание к нему точно так же, как и к себе самому:

– Не правда ли, мой старик, что тебе было лучше, когда она приглаживала тебе перья своими нежными белыми пальцами? О я знаю также, как хорошо это звучало, когда она звала тебя «мой скворинька» или «мой зверек». Такого мягкого, милого звука нам обоим уже не случается слышать теперь. Помнишь ли ты, как она кивала тебе своею милою головой, ведь она была красавица, не правда ли? Когда ты выкрикивал ее имя «Олимпия», как часто она тогда дула в твои перья своими пунцовыми губами и кричала тебе: «Вот так молодец, мой малютка!» Она и меня называла так же, когда я создавал что-нибудь действительно хорошее. О какой верный глаз был у нее относительно искусства! Но теперь, теперь… Правда, дети говорят мне тоже добрые слова с тех пор, как ее уста умолкли.

«Олимпия!» – прервала его птица громко и внятно, и облако, омрачавшее лицо художника, тотчас рассеялось. С ласковою улыбкою он продолжал:

– Да, да, тебе тоже хотелось бы, чтобы она была еще с тобою. Ты тоже зовешь ее, как это делал я вчера вечером у ее могилы, и она велела поклониться тебе хорошенько. Слышишь, скворинька? Клюнь, клюнь еще старика в палец, он знает, что ты хочешь этим сказать, и ему не больно. Я был там с нею один, и Селена спокойно смотрела на нас с высоты. Вокруг был гомон и крик, а я все-таки слышал голос умершей. Она была совсем близко от меня, и ее бедная душа показала мне, что она все еще расположена ко мне благосклонно. Я снес туда под плащом кувшинчик с нашим лучшим библосским вином, и как только я помазал камень памятника и вылил благородный напиток, почва всосала его в себя, точно чувствовала жажду. Не осталось ни одной капли. Да, скворинька, умершая приняла мой дар; и когда я затем опустился на землю, чтобы думать о ней, она дала мне несколько ответов на мои вопросы. Мы болтали друг с другом, как в те времена, ты знаешь. Мы вспомнили и о тебе тоже; впрочем, я уже передал тебе ее привет. Не правда ли, ты понимаешь меня? И говорю тебе, скворинька, теперь наступят лучшие дни.

Здесь он с быстрым, досадливым движением повернулся от птицы, потому что в мастерскую вошла раба с ячменною похлебкой.

– Ты? – спросил резчик с удивлением. – Где же Мелисса?

– Она, конечно, придет, – тихо и нерешительно отвечала старуха.

– Глубокая тебе благодарность за предсказание, – засмеялся художник.

– Как можешь ты шутить! – проговорила старуха, запинаясь. – Я хотела… Но прежде ешь, ешь… Печаль и заботы вредны на тощий желудок.

Герон сел за стол и начал хлебать суп, но очень скоро бросил ложку и вскричал:

– Невкусно так – есть одному!

Затем он бросил удивленный взгляд на Дидо и раздраженным тоном продолжал:

– Что тебе еще тут нужно и что значит это вытягивание и одергивание платья? Опять разбито какое-нибудь блюдо? Так оставь эти проклятые потряхивания головой и говори наконец!

– Ешь сперва, ешь! – повторила рабыня, отступая к двери, но Герон с энергичною бранью подозвал ее к себе, и когда она плаксиво начала своею обычною поговоркой: «Такая уж моя доля горькая», к нему вернулось веселое расположена духа, в каком он находился в это утро, и он вскричал: – Да, да, мне прислуживает дочь знатного господина; и если бы императору вздумалось в Сирии посвататься за твою сестру, то теперь у меня в услужении была бы его свояченица. Однако я прошу оставить этот вой. В продолжение тридцати лет вы могли убедиться, что я вовсе не людоед, и потому признайся же наконец, чего недостает в кухне, а затем иди и позови девочку.