Как долго не возвращается Филострат! Одиночество наводило страх на императора, и он бросал вокруг себя испуганные взгляды, точно ища поддержки.
Тогда слуга доложил о приходе философа. С облегченным сердцем Каракалла пошел к нему навстречу в таблиниум. Там он опустился на стул перед письменным столом, заваленным дощечками и свертками папируса, вновь забросил за плечо конец пурпурной тоги, которой недавно заменил свою купальную одежду, поставил ногу на шею льва и подпер голову рукою.
Он хотел принять удивительную девушку, разыгрывая роль заботливого, пекущегося о благе своих подданных мыслителя.
XVII
Философ объявил императору, кого он привел с собою; а так как до появления Мелиссы прошло немало времени, то Каракалла позабыл о своем актерском позировании и остался сидеть с поникшею головою. Вероятно, вследствие того, что солнечные лучи ударяли в его затылок, головная боль быстро усилилась до невыносимых страданий.
Не подарив девушку ни одним взглядом, он принял несколько успокоительных пилюль и закрыл лицо руками.
Нисколько не выказывая страха перед львом, девушка подвигалась вперед. Филострат уверил ее, что он весьма добродушен, а звери вообще с удовольствием позволяли ей гладить их. Она не ощущала никакого страха и перед особой императора; она видела, что он страдает, и то чувство страха, с которым она переступила его порог, быстро превратилось в сострадание.
Филострат шел с ней рядом и внимательно наблюдал за каждым движением Каракаллы.
Его радовало мужество, которое выказывало это скромное дитя относительно хищного животного и не менее странного человека, и его надежда возросла, когда солнечный луч скользнул по ее блестящим волосам, которые Вереника убрала собственноручно, перевив их белою лентой.
Она должна была показаться олицетворением чистой девственной прелести даже самому бесстыдному развратнику.
Было также хорошо и то, что длинное платье и пеплос из тончайшей белой шерсти придавали ей настоящий аристократический вид.
Эта драгоценная одежда была заказана матроною для покойной Коринны и выбрана из множества одеяний, чтобы заменить ей скромное платье, в которое старуха Дидо одела вчера свою юную госпожу. Матрона с известною тонкостью чувства сообразила, что девушке следует придать вид простоты и достоинства, граничащие, при отсутствии украшений, со жреческою строгостью. Ничто в ней не должно было указывать на желание понравиться, и все, что было на ней надето, должно было своею простотой исключить всякую мысль об обыкновенных бедных просительницах.
Философ чувствовал, что о внешности его протеже позаботились как следует; однако же продолжительное молчание императора, причину которого он понимал, начинало беспокоить его. Иногда случалось, что страдания вызывали в цезаре более мягкое настроение, но чаще бывало, что он хотел как бы отомстить за собственные страдания грубым нападением на жизненное счастье других.
Наконец и Мелисса, по-видимому, начала терять то самообладание, которое сейчас только так радовало Филострата; он видел, как ее грудь стала вздыматься выше и быстрее, как ее губы начали вздрагивать, и большие глаза засверкали влажным блеском.
Но вот лицо цезаря немного просветлело. Затем он поднял голову, и в то время как его взгляд встретился со взглядом Мелиссы, из ее уст тихо и музыкально прозвучал привет: «Радуйся!»
В эту минуту философом овладело сильное беспокойство, и он в первый раз почувствовал всю тяжесть той ответственности, которую он взял на себя. Никогда еще девушка не казалась ему такою прекрасною и очаровательною, как теперь, когда она глядела на Каракаллу, сконфуженная, волнуемая страхом и все-таки вполне охваченная желанием приобрести милость человека, который одним своим словом мог или осчастливить ее, или сделать окончательно несчастною.
Если этот раб своих страстей, который, может быть, только по какому-нибудь капризу отказался от любовных вожделений и вздумал требовать серьезной нравственной чистоты также и от окружающих его людей, найдет это очаровательное существо достойным своих желаний, тогда она погибла.
Бледный, с сильно бьющимся сердцем, Филострат следил за дальнейшим ходом того, чего уже нельзя было предотвратить и для чего он сам проложил дорогу.
Но Каракалла и на этот раз обманул ожидания философа. Он взглянул на Мелиссу с изумлением, совершенно растерянно, как на какое-то чудо или на призрак покойника, появившийся перед ним из-под земли, вскочил с места, судорожно схватился за ручку стула и закричал, обращаясь к философу:
– Что это? Неужели меня обманывают чувства или меня бессовестно дурачат? Но нет, нет! Мое зрение так же хорошо, как и моя память… Эта девушка…
– Что с тобою, цезарь? – прервал его философ с возрастающим беспокойством.
– Что-то… что-то такое… – с трудом проговорил Каракалла, – что заставит вас замолчать, что ваши глупые сомнения… только потерпите… подождите только одну минуту… Сейчас ты… но сперва… – И тут он обратился к Мелиссе: – Как зовут тебя, девушка?
– Мелисса, – отвечала она дрожащим голосом.
– А твоего отца и мать?
– Отец зовется Героном, а мать, уже умершую, звали Олимпией, она была дочь Филиппа.
– И вы македонского происхождения?
– Да, господин. Отец и мать чистокровные македоняне.
Сияющий взгляд императора впился в глаза философа, и с отрывистым восклицанием: «Мне кажется, что этого довольно!», он хлопнул в ладоши, и из соседней комнаты тотчас появился старый царедворец Адвент, за ним хлынула толпа «друзей императора», но Каракалла прикрикнул на них:
– Подождите, пока я не позову вас. Ты, Адвент, оставайся! Мне нужна камея с изображением свадьбы Александра.
В то время как Адвент вынимал из ящичка черного дерева вещь, требуемую императором, Каракалла схватил руку философа и заговорил с убедительною энергией:
– Я получил эту камею в наследство от моего отца, божественного Севера. Она была сделана прежде, чем явилась на свет вот эта девушка. Ты сейчас увидишь это изображение… Но к чему именно тебе сомневаться в этом? Пифагору и твоему Аполлонию было известно, в чьем теле находилась ее душа в более ранней жизни. Моя душа – мать поднимала меня из-за этого на смех, и другие осмеливались следовать ее примеру, – моя душа полтысячелетия тому назад имела достойное зависти убежище в величайшем из великих людей – в македонянине Александре.
При этих словах он вырвал камею из руки отпущенника. Пожирая ее глазами и по временам внимательно всматриваясь в Мелиссу, он продолжал с увлечением:
– Это она. Только слепец, дурак, человек злонамеренный может сомневаться в этом! Если отныне кто-либо осмелится глумиться над моим убеждением, что я рожден для продолжения слишком рано угасшей жизни благородного героя, то ему придется раскаяться в этом! Здесь – это так естественно, – здесь, в городе, им основанном, носящем его имя, я удостоверился, что узы, соединяющие сына Филиппа с сыном Севера – со мною, не могут быть названы вымыслом фантазии. Эта девушка, вглядись-ка в нее попристальнее, в ней воскресла душа Роксаны так же, как во мне – душа Александра, ее мужа. Теперь и тебе, вероятно, уже стало ясно, почему случилось, что это юное существо не могло противостоять влечению вознести в молитве за меня свои руки и сердце. Ее душа, когда она обитала еще в теле Роксаны, была соединена узами любви с душой героя; теперь же в груди этого бесхитростного ребенка проснулось влечение к незабвенной душе, которая здесь, здесь, в этой груди, искала и нашла для себя новое жилище.
Император говорил с таким воодушевлением и чувством, тоном столь глубокого убеждения в истине своей странной фантазии, как будто он возвещал божественное откровение.
Затем он подозвал к себе философа и предложил ему сравнить вырезанное на ониксе изображение Роксаны с лицом его юной протеже.
Красавица-персиянка была изображена стоящей против Александра. Они подавали друг другу руки для заключения брачного союза, и над головами счастливой четы крылатый Гименей поднимал свой пылающий факел.