В ту ночь все как-то сразу стало на свои места, и, помню, я ощутил необычайную легкость и душевное очищение. И тогда я уснул крепким сном.
Наверное, в жизни каждого человека бывают вот такие мгновения Божественного Откровения, когда душа и сердце прополаскиваются в родниковой святой воде. И, побывав в этой купели, ты рождаешься заново.
Пролетел август. Ребята стали студентами, разъехались по разным городам. От них приходили письма с непривычными, полными притягательной романтики словами: сессия, лекция, деканат, профессор… Это был другой, незнакомый, красивый мир.
У меня же была своя жизнь, свой путь. Я выбрал его тогда, в ту ночь, и шел по нему все увереннее. Путь без прикрас и романтики, суровый и злой.
Я работал на заводе. У меня не было профессии. Официально я числился слесарем-сборщиком, но приходилось делать все. Я подтаскивал увесистые железные заготовки к станкам, выносил мусор, разгружал машины, пилил, строгал, меня гоняли на самую сволочную и грязную работу. Я не жаловался, не пытался схитрить, сфилонить. Я стискивал зубы. Ловил на себе насмешливые взгляды «старичков». Молча сносил шутки. Это была суровая действительность. Это была жизнь. Без той романтической показухи, которой нас пичкали в школе, кино, книгах.
Здесь на каждом шагу крыли матом, крали, как могли, похмелялись в закутках и на грязном полу занимались любовью. Это был некрасивый, уродливый мир, о котором социалистическая печать старалась умалчивать. Ежедневная нудная, тяжелая работа. Авралы в конце квартала, года…
С непривычки ломило хребет, руки наливались тяжестью, становились непослушными, подламывались ноги, но я старался держаться. В пять утра над моей головой грохотал будильник. Я считал до трех, лежа с закрытыми глазами, вскакивал, делал зарядку, умывался.
Перед работой я успевал сбегать за молоком, купить хлеба, сделать кое-какие записи в тетради или ответить на письма. Мой старший брат Вячеслав уже отслужил в армии, учился в Институте международных отношений, он был умудрен житейским опытом, и в письмах от него между строк прочитывалась сильная тревога за мое будущее. Он был против моего решения идти на завод. Мы были разные с Вячеславом. Он был натурой цельной, все делал основательно, прочно, продуманно. В школе его называли «ходячей энциклопедией», и учителя ставили его мне в пример. Меня же кидало из стороны в сторону, заносило на поворотах, я набивал синяки и шишки, но это меня ничему не учило. Я постоянно ввязывался в разные истории и понятия не имел, как из них выпутаться. То ли это был неосознанный стихийный бунт, который сидит в каждом крепостном социализма, то ли в самом характере заложено идти наперекор, делать не так, как все, – не знаю.
Прошло несколько месяцев. То ночное откровение, которое пришло ко мне августовской ночью, не то чтобы забылось, а как бы потускнело, утратило свою первозданность и вспоминалось все реже и реже…
Я был уже не вчерашним новичком на заводе, и меня перестали гонять на разгрузки и погрузки. Мне было восемнадцать, а в такие годы хочется многого и сразу. Хочется приодеться поприличней, хочется карманных денег, машину, повидать мир, посидеть в кафе с друзьями, шикануть перед девчонкой. Да мало ли чего хочется в восемнадцать, когда в голове мешанина, в карманах ветер, когда не задавлен проблемами, когда вся жизнь – впереди. Мне хотелось заработать много денег. Каждое утро я подмигивал Л. Брежневу, который с плаката указывал рукой вдаль. Внизу на плакате было написано: «Задачи поставлены, цели ясны. За работу, товарищи!» Мы с Брежневым понимали друг друга. А вот товарищи по цеху – не понимали. Как-то перед обедом ко мне подошел парень, постоял, глядя на мою работу, сказал угрюмо:
– Ну чего ты пуп-то рвешь? Умнее всех, что ли? Смотри, мужики башку открутят.
– За что? – не понял я.
– За ште-е!… – передразнил он, выпячивая нижнюю губу. – Ты счас двести процентов дашь, а потом всем расценки снизят или нормы повысят. Допер, гад?
И тогда я допер: работать хорошо – себе в убыток. Социализм. Потом, в курилке, этот парень сказал, вздохнув:
– Гроши всем нужны. Да разве эти суки дадут заработать? – Он ткнул рукой вверх. – Удавятся…
Так я открыл для себя первый закон социализма: работать хорошо – невыгодно. А воровать можно. На воровство смотрели сквозь пальцы. При той нищенской зарплате как бы подразумевалось, что необходимое для прожиточного минимума человек доворует. И воровали: доски, кирпичи, инструменты, бетон – все, за что можно было получить бутылку водки – твердую валюту социализма.
В тот год я познакомился на заводе с одним стариком. Он жил в развалюхе-землянке у родственников и стоял в очереди на квартиру лет пятнадцать – двадцать. Квартира была его религией, мечтой жизни, пределом желаний. Все разговоры начинались и заканчивались словами: «А вот когда я получу квартиру…» Его дряхлая мать умерла, так и не дождавшись жилплощади. Умер от воспаления легких сын. Жена, помыкавшись лет пятнадцать по чужим углам, сбежала. Он остался один и жил в постоянном страхе, что его отправят на пенсию, и тогда – прощай, однокомнатная (на большую он не рассчитывал)! И наконец старику повезло. Вручили ему ордер, и въехал он в освобожденную, обшарпанную, но отдельную, притом свою, квартиру. Наставил замков на дверь – все боялся: а вдруг ошибка, вдруг выселят? Никому не открывал и на стук в дверь не отвечал.
Умер он недели через две. Не выдержало сердце. Родни уже не было, и хоронить было некому. Прямо из морга увезли его куда-то и закопали неизвестно где вместе с бомжами. Да, наверное, он и был всю жизнь бомжем.
Говорят, этот старик в молодости был хорошим шахматистом, но когда я сел с ним играть, то поставил ему детский мат в три хода, и он долго моргал глазами, глядя на доску. Потом поднял голову, и лицо его просветлело.
– А вот когда я получу квартиру… – Ни о чем больше думать он не мог. Это было жутковато.
В тот год двое моих знакомых сгорели от водки, а их друзья на похоронах напились и устроили драку с поножовщиной.
Так текла размеренная, сонная, уродливая жизнь, она засасывала, убаюкивала. Стоило больших усилий сопротивляться этому. Через полгода я почувствовал, что задыхаюсь. Мозг тосковал по ежедневному напряжению. Во мне бурлила и клокотала энергия, требуя выхода. Я накидывался то на одно, то на другое. Я хотел найти себя в этой жизни и не мог. Ни водка, ни сигареты, ни бесцельное ежевечернее шатание по городу не привлекали меня. Я с жадностью проглатывал книги по истории, психологии, философии, делал выписки, по ночам ловил радио Би-би-си на английском языке. В то время нога иностранца еще ни разу не ступала на калмыцкую землю, и живая английская речь не смущала слух жителей Калмыкии. А английский увлек меня, мне хотелось говорить легко и без акцента. В те годы пол страны по ночам приникало ухом к своим «Спидолам», «ВЭФам», ловя на коротких волнах «Голос Америки», «Свободу» Би-би-си, чтобы через треск и писк глушилок узнать, что же происходит в нашей стране…
А в стране ширилось диссидентское движение, поднимали голос правозащитники, распространялся журнал «Хроника текущих событий», издавались книги в «Самиздате» Глухое недовольство народа приобретало свой голос. За анекдоты уже не сажали, и это было явным признаком развала железной непримиримой системы. Высказывались почти открыто, хотя и неофициально. В то же время широко раскинулась сеть доносительства, и многие на этом делали карьеру. Впрочем, сейчас об этом достаточно подробно написано и рассказано. В нашем маленьком провинциальном городе, где о шпионах знали только по книгам и фильмам, гебистам жилось вольно и праздно. Иностранцев сюда не допускали, военных заводов не было, впрочем, как и мощной, развитой промышленности, так что секретных данных, кроме данных о ежегодном падеже скота и увеличении процента побывавших в вытрезвителе коммунистов, не было. Но Комитет госбезопасности был, и, чтобы оправдать свой хлеб, рылись в биографиях, искали родственников за границей, проверяли слухи, принесенные с базара, составляли списки тех, кто слушает заграничное радио, рассказывает анекдоты. Самым перспективным направлением было выискивание родственников тех, кто ушел с немцами или белогвардейцами за границу, на Запад.