– Ну, смотря покормишь ты меня или нет.
– Нет, не покормлю, так, поржать над тобой хотел.
А повел он меня в красно-белый «Фрайдис», где раздавал комплименты официанткам со значками на фартуках. Английский у него был плохой, так что всякие там пошлости до адресаток не дошли. Я заказал себе самый большой бургер и молочный коктейль со вкусом сникерса.
– Пьют они, – сказал отец. – Вискарь. Ну, многим нравится, а по мне так дерьмо жидкое.
– Все-то тебе не нравится, – сказал я, вгрызаясь в свой бургер. Он был поджаристо-хрустящий, сладко-соленый, а если запивать его молочным коктейлем, то вообще закачаешься, просто ух ты, аж вообще.
– И названия у них тут такие сопливые. Дух, солнечная страна, горизонт. Хиппарская бредятина.
Я был так увлечен бургером, что не очень-то и понимал, о чем там папашка говорит, что за названия, что за горизонты.
– Ага, – сказал я. – Бредятина.
Бездумное повторение последнего слова обычно срабатывало. А у меня тут жареный лучок был, который, если макнуть в кетчуп, то опять же ну вообще. Не до папашкиного нытья мне было.
– Тощий такой, – вдруг сказал отец. – Еще тебе заказать?
– Закажи.
Пока я ел второй бургер (с плесневелым сыром, вот как), отец лениво ковырялся в пюре, розовом от крови, натекшей со стейка.
– А что за парень? – спросил я.
– М-м-м?
Отец перевел на меня свой вечно холодный, вечно стеклянный взгляд.
– Ну, про которого ты говорил, что он тебя пригласил.
– А. Да. С квартирой сильно помог, с документами. Уолтер. Мутный он мужик, ну, как все америкосы в принципе.
– Ну, ты как-то без милосердия, без широты души.
– А не надо было Сербию бомбить. Да и Ирак. Хотя на Ирак мне плевать, если честно. Борь, ты запомни, у нас особый путь, нам это все чуждо – рестики хорошие, одежда.
Хорошие рестики и одежду он, надо сказать, любил.
– Душа, вот что главное. Вся наша история – она не про материальное.
– А как же Маркс с материализмом?
– Ну Маркс с Лениным – это уж объективная реальность, данная нам в ощущениях.
Он засмеялся, хотя я не слишком понял, над чем.
– В русском человеке всегда двое. Бессребреник и беспредельщик. Вот и не выберем.
– А по-моему, стали хорошо жить, – сказал я. – Но чтоб был путь, может, выбрать надо. Чтоб был один человек в одном человеке. А то шиза какая-то получается.
– Умный ты парень растешь. Мог бы брат у тебя быть или сестра там, а не сложилось.
Я вычерпывал длинной ложкой остатки сливок из стакана.
– Тебе когда два года было, мать твоя опять беременная стала. С тобой я был уверен, что ты – мой, мы с ней только вдвоем были месяца три, наверное, тогда. А потом уже неделя – есть я, неделя – нет меня. И хрен ее, суку, знает, с кем она гуляет. На аборт ее заставил. Теперь жалею.
Он закурил.
– Она потом больше не могла.
– А. Ну да, то есть блин.
Короче, не знал я, что сказать ему, а папашке, видно, очень надо было все это выговорить.
– Плохо, что ты один у нас. Нас было двое, а ты один.
Я почесал ложкой нос, наблюдая за дымом от отцовской сигареты. На потолке крутились вентиляторы, брали дым в оборот, раз – и следа уже нет. Такая и наша жизнь. Ну, тут я нашелся что сказать:
– А ты сам от нее блядовал?
Надо ж беседу поддержать.
– Не матерись.
Отец чуточку помолчал, мотнул рукой вниз, потом вверх, так и сяк мол, более или менее.
– Ну, не особо. Не по-серьезному. Любил только ее.
Он затушил сигарету, сказал:
– Ну, пошли уже. Надоело сидеть.
Глава 4. Мой папа живет под землей
Я вот лучше еще про одну яму смерти расскажу, совсем про другую, с женщинами и детьми.
Прабабка моя, мать матери матери моей, во время войны жила под Минском. Она была русской, муж ее – белорус, ушел на фронт, не в партизаны, дочка годовалая опять же на руках (то бабуля была), в общем, невесело, но расстреливать прям сейчас ее никто не собирался. Но голодно было до боли и обмороков, а дочка совсем маленькая, и ходила моя бабка разрывать расстрельные ямы. Доставала, что полицаи еще не забрали, хоть пояса кожаные, колечки, бывало, затеряются, зубы золотые вырывала, ну и все такое.
Ей тоже хотелось есть, она продавала вещи с мертвецов.
Ну и пустоты закрывала, не без этого. Но, как говорила мамка, не ради того она к ямам шла и всегда себя винила, что не волновали ее тогда черные водовороты и все, что от них идет. Волновало ее, что она завтра будет кушать, что будет кушать маленькая ее дочка.
Ну и вот, как-то копает она эту яму (лезвие лопаты все время входило в трупы, она к этому уже привыкла, не сложнее, говорила, чем картошку располовинить), видит – ребенок. С живых детей почти никогда ничего не снимали, может, кулон найдется, так она думала, или серебряная заколочка, если девочка.