Я снова стал ходить, бутылка с водой тряслась у меня в кармане, и я от этого чувствовал себя почему-то таким важным.
– Да не будет сегодня ничего.
Уже и темно стало, а снег не унимался. Когда я проходил мимо бабульки, она открыла вдруг глаза, они у нее были мутные, младенческие. Вот открыла глаза да сказала:
– Вся земелька померзла.
– А все одно, бабушка, на ней ничего не растет, – сказал отец. – Иди сюда, Борь, не маячь.
И я сел рядом с ним, и он перезастегнул мне плащ.
– Мы с твоей матерью, когда после свадьбы в Москве были, каждый день ходили в театр, в оперу, на балет, а потом всю ночь пили на кухне и плакали. У нас мозги были так водкой расшатаны – нас что угодно брало. Даже очень плохие спектакли.
А в темной земле ее косточки лежали, в померзлой земле, и из нее не вырастет ничего. Вот он об этом подумал – и глаза у него, обычно светлые, вдруг потемнели.
– А когда умирает человек, – сказал он вдруг, – все действия должны быть неправильные, обратные. И саван шьют наоборот, с другой стороны.
Закурил он, а бабулька только еще поморгала, ей это было вообще до фени, абсолютно все равно.
Я про все это думать не хотел, меня в смерти другое интересовало – где глаза материны, где голос, почему их нет? Самые физичные вещи. И еще надо было, чтоб вьюга улеглась, мне домой хотелось, под одеяло или в ванну горячую.
– Замерз уже? – спросил отец. Глаза пьяные были да холодные, он засмеялся, в горле у него захрипело – никогда не поймешь, закашляется или нет.
– Иди сюда.
Он меня обнял, и там мы лежали. Я был в его плаще, а он в одном только костюме, дрожал, трезвея и от холода. Обнимал меня, и мне было тепло.
– Па?
– А?
– Я когда на могилки ходил, то эпитафии видел. Пишут типа там «я уже дома, а ты в гостях», или «ты здесь тоже ляжешь». Это отчего?
– Это от зависти большой, и чтоб ты не забывал.
Он погладил меня по голове, пальцы у него были сильные, цепкие, а прикосновения всегда жесткие, быть нежным его никто не учил. Матенька говорила: раз родили и не любили, то и крысенок вырастет и никого не приласкает.
Еще она говорила, что любить больше всех надо тех, кому сейчас больно, потому что только тем они и живут.
Матенька вообще хорошая, она всегда кормит детенышей, оттого у нее на жизнь такой взгляд, щедрый, любовный.
– А мы, родственники усопших, мы, наоборот, как бы кричим: вы есть, вы в сердце, и мы встретимся, и будет радостно.
– Да я не верю. Им Матенька не рассказала, как встретиться.
– А столько хороших слов, – говорил я, – потом пишут. И чего при жизни такого не говорят? Типа люблю тебя, мы встретимся, мы будем вместе, никуда не отпущу, никогда не забуду. Чего не говорят? Чего конфеты не дают?
– Ты бы меньше по могилкам шлялся, Боря.
– А там иногда чего оставят, а оно уже никому не нужно.
– И то верно.
Так мне тепло было, и я почти не понимал, что сам он мерзнет. Так мне тепло было, что я и не верил в холод могильный, что и мои косточки там будут мерзнуть однажды, в глубокой какой-нибудь яме, я думал, что буду жить вечно – в такое я не верил с тех пор, как умерла мама.
А он зубами чуть скрежетал от холода, шмыгал носом.
– А она нас там ждет? – спросил я.
– Ждет не ждет. А ты спрашивал?
– Нет. Мне страшно, если ждет. Как бы ждет, что умрем.
– Она с любовью ждет.
Ой, сколько в мире грязи, и какие в то же время есть ясные, холодные выси. Задолбался я тогда от всего изрядно, устал, замучился ждать, то да се, все не мог про смерть остановиться.
– Па, а ты боишься смерти?
Он покрепче прижал меня к себе, и был в этом на самом деле какой-то страх.
– А чего бояться? Ты тогда съешь меня.
– А ты меня, если понадобится, выпей. Как в «Алисе в стране чудес».
Он хрипло засмеялся. Мы еще о чем-то болтали, я потихоньку засыпал, такое марево было, вьюга шумит, завывает, морем, зверем, такая большая, весь свет в ней, кажется. Так и жизнь проведем.
Он меня так по голове гладил, и было мне безопасно, ничего страшного, я знал, не случится, а что случится – все пройдет.
Папашка говорил что-то, а я в тепле тонул, в жа́ре.
– И любил я ее без меры, и когда не нужно было любил, – рассказывал он.
А я слушал.
– Однажды любил, когда и нельзя уже было, говорят вредно, но мне так нужно было. Ты уже был, шевелился, я чувствовал. Я ей, значит, того, руку на живот положил, а там – живое, мое что-то. Я еще тогда не знал, кем ты родишься, как тебя звать будут, я ее пузо вообще-то не трогал, противно было, а в тот момент по-другому все стало. Она меня обнимала одной рукой, ласково так, а другой живот гладила, все время.
Эта история была противоположная всем историям про смерть.