— Вот с чего начались все беды, — заметил сикх.
Жрец, уставившись на богов и ожидая наших восклицаний, кивал.
— Вы не были в Гилгите? Советую побывать. Там все — чистые арийцы. Красивые люди. Запусти к ним парочку этих дравидов — и они в два счета испортят расу.
Кивая, жрец вывел нас на открытое место. Пока мы обувались, он стоял рядом. Я дал ему немного денег, и он молча вернулся в свою келью.
— До прихода в Индию, — грустно сказал сикх, когда машина тронулась, — мы были прекрасным народом. Арья — хорошее санскритское слово. Знаете, что оно означает? «Благородный». Вам надо почитать древнеиндийские книги. Там все рассказано. В те времена считалось нечистым делом поцеловать очень черную женщину в губы. Думаете, это просто сикхская чепуха, выдумки? Вы сами почитайте. Весь этот арийско-дравидский вопрос — старая история. И все это снова заваривается. Читали в газетах, что эти черномазые требуют собственного государства? На хорошую порку они напрашиваются. И допросятся!
Земля, по которой мы ехали, была бедной и густонаселенной. Дорога была здесь самой чистой деталью пейзажа. По обеим сторонам от нее виднелись маленькие прямоугольные ямы, откуда местные крестьяне выкапывали глину для своих лачуг. Корни больших тенистых деревьев, высаженных вдоль дороги, были обнажены; то здесь, то там лежало поваленное дерево: пигмейские старания, гигантские разрушения. На дороге было мало машин, зато много людей, которые не обращали внимания ни на солнце, ни на пыль, ни на наши гудки. На женщинах были узнаваемые пурпурно-зелено-золотистые сари, на мужчинах — лохмотья.
— У них у всех есть право голоса.
Взглянув на сикха, я заметил, что он взбешен как никогда. Он словно ушел в себя, его губы молча шевелились. На каком языке он говорит? Может быть, он читает молитву или заклинание? Меня снова начала охватывать истерика, как тогда в поезде. Но теперь я ощущал, что на мне лежит двойная ответственность. Пищей для злости сикха служило все, что он видел, и мне очень хотелось, чтобы земля и люди поскорее переменились. Сикх продолжал шевелить губами. Тогда против его заклинаний я попробовал пустить в ход другие, свои. Я чувствовал приближение беды; я выбросил из головы доводы разума. Я старался усилием воли передать компенсирующую любовь каждому исхудалому человеческому существу, какое видел у дороги. Но получалось у меня плохо, я сам это чувствовал. Я уже заражался яростью и презрением от человека, сидевшего рядом со мной. Любовь незаметно превратилась в истерию на грани самоистязания: мне уже хотелось видеть все более ужасающий упадок, все новые лохмотья и грязь, еще более костлявых, высохших и безобразных, еще более изуродованных людей. Мне хотелось расширить границы собственного «я», увидеть предельную степень людского вырождения, увидеть все это тотчас же. Для меня это означало конец, личное поражение; уже испытывая все эти желания, я знал наперед, что никогда не смою пятно такого позорного наваждения.
На основании высокого белого кульверта статуей застыл человек. Вокруг его костлявых, тощих и хрупких, как обугленные палки, рук и ног колыхались лохмотья.
— Ха! Поглядите-ка на эту обезьяну. — Смешок, прорвавшийся сквозь голос сикха, мгновенно сменился мукой.
— Боже? И это мы называем человеком? Даже скотина, если ей нужно выжить… даже скотина. — Он никак не мог подобрать слов. — Даже скотина. Человек? А чем — чем обладает вот это? Думаете, у него хотя бы инстинкт имеется? Чтобы подсказать ему: пора поесть?
Он реагировал вместо меня, как и тогда в поезде. Но теперь-то я хорошо понимал собственную истерию. Слова эти были его — не мои. И они развеяли чары.
Крестьяне, деревья и деревни — всё исчезало в клубах пыли, которую поднимала наша машина.
Иногда кажется, что нашей глупости и нерешительности, как и нашей нечестности, нет предела. Наше знакомство должно было закончиться, когда закончилась эта поездка. Объяснение было бы болезненным. Но его можно было и избежать. Я бы мог перебраться в другую гостиницу; я мог бы просто тихо смыться. Именно это подсказывал мне инстинкт. Но в тот же вечер мы пили вместе. Крестьяне и пыль, черные и белые боги, арии и дравиды — все это было позабыто. Та истерика на дороге родилась из ощущения безымянной опасности, и, возможно, виной тому была жара или мое крайнее утомление. Тяжелое индийское пиво ударяло в голову, и мы снова говорили о Лондоне, о кофейнях и «забавном коротышке».
Сумерки превратились в ночь. Теперь нас было трое за столом, заставленным стаканами. К нам присоединился англичанин — торгаш средних лет, толстый и краснолицый. Произношение у него было северное. Уйдя в пьяное молчание, я отметил, что разговор перешел на сикхскую историю и воинскую славу сикхов. Вначале англичанин иронизировал, но потом его улыбка застыла. Я слушал. Сикх говорил об упадке, который переживали сикхи после владычества Ранджита Сингха, о беде, которая пришла к ним с Разделом. Но говорил он и о мести сикхов в 1947 году, о сикхском насилии. Отчасти, догадывался я, рассказы об этих жестокостях адресовались мне: мы затронули эту тему еще во время поездки, возвращаясь в город. Его доводы были слишком просчитанными; они оставили меня равнодушным.