Было ему года двадцать четыре. Он погиб в автокатастрофе. И это казалось очень уместным. Автомобили — единственное, что имело для него смысл: ради того, чтобы возиться с ними, он и приехал в Лондон, бросив мать и отца, жену и детей. Я познакомился с ним почти сразу же после его приезда. Наша встреча произошла в Челси, в убогом пансионе, фасад которого походил на все прочие фасады зданий на этой респектабельной, взбегающей вверх улице: белая краска, черная ограда вокруг участка, дверь — продолговатое яркое пятно. Только молочные бутылки и качество занавесок выдавали секрет этого дома, где — в проходе, в рассеянном и расплывчатом свете сороковаттной лампочки — я впервые увидел Рамона. Он был невысок, густые волосы вились у концов, черты лица были такими же грубоватыми, как и короткие сильные пальцы. Он носил усы и оброс щетиной; в свитере, который явно принадлежал кому-то другому, кто раньше него проделал паломничество с Тринидада в Лондон и привез оттуда этот свитер как знак путешествия в зону умеренного климата, Рамон выглядел убогим замарашкой.
Он гармонировал с обстановкой — с запачканной зеленью стен, с линолеумом, с кругами грязи вокруг дверных ручек, с выцветшей обивкой дешевых стульев, с пятнами на обоях; все это указывало на череду бесчисленных временных жильцов, которым эти комнаты никогда не позволяли как следует разместить свои вещи; полоска сажи под подоконником, закопченный потолок, пустой очаг со следами кратковременного стародавнего огня, напоминающий о бивачных кострах; зловонные дырявые ковры. Он гармонировал со всем этим — и в то же время оставался чужеродным. Он принадлежал миру задних дворов, не обнесенных заборами, и хлипких пристроек, где — без свитера и без рубашки — он мог бы слоняться в вечерней прохладе, где его окружала бы неувядаемая зелень тринидадской листвы, и цыплята затихали бы к ночи, а в соседнем дворе над угольной жаровней поднималась бы тонкая струйка голубого дыма. А сейчас в похожее время суток он сидел в чужом тесном свитере на низкой кровати, пролежанной и давно не чищенной, в тускло освещенной меблированной комнате в Челси, где электрический обогреватель с неуклюжим рефлектором явно полировался при помощи слюны и наждака и мало помогал справиться с сыростью и холодом. Прежние спутники Рамона уже съехали отсюда. Он оказался не таким способным, как они; меньше заботился об одежде; не мог поддерживать или разделять их радужных настроений.
Он был робок и говорил только тогда, когда к нему обращались, отвечая на вопросы, как человек, которому нечего скрывать, как человек, для которого будущее — никогда не служившее предметом размышлений — не представляет угрозы и, возможно, вовсе не имеет смысла. Рамон уехал с Тринидада, потому что лишился водительских прав. Его преступная карьера началась в ранней юности, когда он, почти ребенок, был арестован за вождение без прав; позднее его арестовали уже за то, что он сидел за рулем, еще находясь под запретом. Одно правонарушение повлекло за собой другое, и постепенно Тринидад перестал быть местом, где Рамон мог бы жить спокойно: жизни без автомобилей он не мыслил. Его родители наскребли немного денег, чтобы он мог добраться до Англии. Они сделали это из любви к нему, своему сыну; рассказывая об этом, он не обнаруживал никаких чувств.
Рамон не умел оценивать свои поступки с точки зрения нравственности: он был из тех людей, с которыми просто случаются те или иные события. Он оставил жену, а с нею двоих детей. «Думаю, меня ждет впереди еще что-то». Эти слова он проговорил без гордыни, типичной для выходцев из тринидадских трущоб. Он лишь констатировал факт; по его словам нельзя было понять, какого мнения держится он сам о своем уходе из семьи и о своих мужских качествах.
Испанское имя он носил потому, что его мать была отчасти венесуэлкой; он и сам некоторое время прожил в Венесуэле, пока его не выдворила полиция. Но он был индусом и сыграл свадьбу по индуистскому обряду. Наверное, для него эти обряды значили так же мало, как для меня, а может быть, даже меньше, потому что он рос одиночкой, никогда не имел оплота в семейной жизни вроде моей, и уже в раннем возрасте очутился в центре цивилизации, которая осталась для него столь же загадочной, как и новое перемещение в Челси.
Он был невинным существом, заблудшей душой, и одна только движущая страсть спасала его от животного состояния. Тот участок мозга (если только такой участок существует), что отвечает за решения и чувства, у Рамона был чистой страницей, на которой другие могли писать что угодно. Ему хотелось сесть за руль — он садился за руль. Ему нравился какой-нибудь автомобиль — он пускал в ход все мыслимые ухищрения и угонял его. Его бы рано или поздно поймали; с этим он никогда, похоже, не спорил и не сомневался в этом. Кто-нибудь говорил ему: «Мне нужен колпак ступицы для машины. Сможешь достать?» Рамон шел на улицу и крал первый попавшийся колпак для ступицы колеса. Его ловили; он никого ни в чем не винил. События просто случались с ним. Его невинность, которая отнюдь не была простотой, просто пугала. Он был невинен, как невинен сложный механизм. Его могло воодушевить желание доставить кому-нибудь радость. В доме, где он обитал, жила одна мать-одиночка; к ней и к ее ребенку Рамон относился с неизменной нежностью, опекал их, когда требовалось.