Так постепенно, черточка за черточкой, продолжал проступать Восток, знакомый прежде лишь по книгам; и каждый миг такого узнавания становился открытием, как, например, откровением было видеть на спинах живых людей галабеи — одеяния, сделавшиеся для меня почти мифическими благодаря бесчисленным фотографиям и описаниям. В тусклой гостинице, казалось, полной воспоминаний эпохи Раджа, уже улавливались намеки на кастовую систему. Старый официант-француз только обслуживал за столом; при нем были посыльные — молчаливые негры с печальными глазами, облаченные в фески и широкие кушаки, приносившие блюда и уносившие посуду. В вестибюле расхаживало множество служителей-негров в живописных нарядах. А на улице царил тот самый Восток, которого и ожидал путник: дети, грязь, хвори, недоедание, возгласы «Бакшиш!», разносчики товаров, зазывалы, промельки минаретов. Витали там еще напоминания об имперском прошлом: и в темных, отгороженных витринами магазинчиках европейского типа, которые прозябали в отсутствие должной опеки; и в грустном шепоте француза парикмахера, сетовавшего, что французских духов уже не достать и приходится довольствоваться тяжелыми египетскими ароматами; и в пренебрежении, с каким ливанский делец упоминал о «туземцах», из которых он не доверял никому, кроме собственного помощника, а тот, тихонько ведя разговор со мной, говорил мне, что придет день, когда всех ливанцев и европейцев выставят вон из страны.
Черточка за черточкой — тот Восток, о котором столько читано. В поезде, на котором я ехал в Каир, мужчина, сидевший по другую сторону прохода, дважды отхаркался, языком ловко скатал мокроту в шарик, вытащил ее изо рта большим и указательным пальцами, осмотрел, а потом размазал между ладонями. На нем был костюм-тройка, из его транзистора доносились громкие звуки. Каир обнаруживал истинный смысл слова «базар»: узкие улочки, покрытые коркой грязи, источающие вонь даже в такой зимний день; крошечные лавочки, забитые поддельными товарами; толчея; шум, едва переносимый и усугубляемый постоянным гуденьем автомобильных рожков; средневековые здания, частично обрушившиеся, и другие, вырастающие из старых развалин, где там и сям виднеются вставки бирюзовых и ярко-синих изразцов, намекающие на былой порядок и былую красоту, на кристальные фонтаны и любовные приключения — как намекали, наверное, всегда, и в прежние (быть может, столь же беспорядочные) времена.
И посреди этого базара — сапожник. В белой тюбетейке и очках в стальной оправе, с морщинистым лицом и седой бородой, он мог бы позировать фотографу для журнала «Нэшнл джиографик»: вот искусный и терпеливый восточный ремесленник. У меня отставала подошва. Может ли он починить ботинок? Сидя почти на голой мостовой, сгорбившись за работой, он искоса оглядел мою обувь, мои брюки, мой плащ. «Пятьдесят пиастров». Я возразил: «Четыре». Он кивнул, стащил башмак с моей ноги и принялся плотницким молотком вгонять в подошву дюймовый гвоздь. Я схватился за ботинок; сапожник, ухмыляясь и держа молоток на весу, не отдавал. Я дернул сильнее — он отпустил.
Пирамиды, служащие одновременно общественными уборными (о чем умалчивают все до единого путеводители), оказались совершенно невыносимы из-за всяческих гидов, «смотрителей», погонщиков верблюдов и мальчишек, чьих ослов звали — всех без исключения — Виски-с-Содой. Бакшиш! Бакшиш! «Зайдите на чашечку кофе. Нет, ничего не покупайте. Я просто хочу с вами побеседовать об умных вещах. Мистер Неру — великий человек. Давайте обменяемся мнениями. Я закончил университет». Я на автобусе пересек пустыню, вернулся в Александрию и — на два дня раньше срока — сбежал на греческое грузовое судно.