Около полуночи небо ненадолго померкло настолько, что стали видны несколько звезд — планет, теперь известных Гудсеру из лекции, прочитанной ему лично в импровизированной обсерватории на вершине айсберга два года назад. Но темнее так и не стало.
Как не стало теплее. Сейчас, без движения и физических нагрузок, худое тело Гудсера было беззащитно против холода, который проникал в спальный мешок через слишком большое отверстие и поднимался от льда, проползая сквозь уложенные мехом вверх волчьи шкуры и толстые шерстяные одеяла, словно некая хищная тварь с ледяными щупальцами. Гудсер начал дрожать. Зубы у него стучали.
Вокруг него четверо спящих мужчин (двое несли дозор) храпели так громко, что врач задался вопросом, не слышат ли люди на обоих кораблях, находящихся в нескольких милях к северо-западу отсюда, за бесчисленными торосными грядами — Господи, нам ведь придется снова переходить через них на обратном пути! — этот оглушительный храп, подобный скрежету и визгу пил.
Гудсера била крупная дрожь. Так он не дотянет до рассвета, не сомневался он. Они попытаются разбудить его утром и обнаружат в спальном мешке лишь холодный скрюченный труп.
Он заполз возможно глубже в спальный мешок и плотно стянул обледенелые края отверстия над головой, предпочитая вдыхать собственный кислый запах пота, чем снова высунуть нос на студеный воздух.
Помимо коварного света и еще более коварного всепроникающего холода — холода смерти, осознал Гудсер, холода могилы и черных скал над надгробиями на острове Бичи, — не давал уснуть еще и шум. Врач полагал, что за две темных полярных зимы привык к скрипу деревянной обшивки корабля, резкому треску лопающихся от переохлаждения металлических деталей и неумолчному стону, визгу и гулу льда, сжимающего корабль в своих тисках, но здесь, где его тело отделяли от льда лишь несколько слоев шерстяной ткани и волчья шкура, треск и движение льда под ним наводили ужас. Все равно что пытаться заснуть на брюхе живого зверя. Колебание льда, пусть в значительной степени воображаемое, казалось все же достаточно реальным, чтобы у Гудсера, поплотнее свернувшегося калачиком, закружилась голова.
Около двух часов ночи — он посмотрел на хронометр при слабом свете, сочившемся в стянутое отверстие спального мешка, — Гарри Д. С. Гудсер наконец начал впадать в полубессознательное состояние, отдаленно напоминающее сон, когда два оглушительных выстрела вернули его к действительности, напугав до полусмерти.
Судорожно извиваясь в своем заледенелом спальном мешке, точно новорожденный младенец, пытающийся выбраться из утробы, Гудсер умудрился высунуть голову наружу. Студеный ночной воздух — поднялся легкий ветер — обжег лицо достаточно сильно, чтобы у него зашлось сердце. Небо уже стало светлее, озаренное солнцем.
— Что? — выкрикнул он. — Что случилось? Помощник капитана Дево и три матроса стояли на своих спальных мешках, сжимая в руках в перчатках длинные ножи — видимо, они спали с ними. Лейтенант Гор выскочил из палатки, полностью одетый, с пистолетом в голой — голой! — руке.
– Доложить, в чем дело! — рявкнул Гор одному из двух часовых, Чарли Бесту.
– Это были медведи, лейтенант, — сказал Бест. — Два зверя. Громадные такие, паразиты. Они всю ночь шастали поблизости — мы видели их, прежде чем стали лагерем, примерно в полумиле отсюда, — но они подходили все ближе и ближе, двигаясь кругами, пока наконец нам с Джоном не пришлось пальнуть в них, чтобы отогнать прочь.
Джоном, знал Гудсер, был двадцатисемилетний Джон Морфин, второй часовой.
— Вы оба стреляли? — спросил Гор.
Лейтенант забрался на самую вершину высившейся поблизости груды льда и снега и осматривал окрестности, глядя в медную подзорную трубу. Гудсер не понимал, почему его голые руки еще не примерзли к металлу.
— Так точно, сэр, — сказал Морфин. Он перезаряжал свой дробовик, неловко возясь с патронами руками в шерстяных перчатках.
– Вы в них попали? — спросил Дево.
– Так точно, — ответил Бест.
– Только толку никакого, — сказал Морфин. — Простые дробовики, да с расстояния тридцать с лишним шагов. У этих чертовых медведей толстые шкуры, а кости черепа еще толще. Однако мы всадили им достаточно крепко, чтобы они убрались.
– Я их не вижу, — сказал лейтенант Гор со своего десятифутового ледяного холма над палаткой.
– Мы думаем, они выйдут вон из тех небольших проломов во льду, — сказал Бест. — Медведь, что покрупнее, бежал в ту сторону, когда Джон выстрелил. Мы думали, он убит, но прошли в том направлении достаточно далеко, чтобы убедиться, что никакой туши там нет. Он исчез.
Люди из разведывательного отряда уже прежде обратили внимание на такие отверстия во льду — имеющие форму неправильного круга, около четырех футов в поперечнике, слишком большие для крохотных отдушин, какие проделывают кольчатые нерпы, и явно слишком маленькие и слишком далеко отстоящие друг от друга для белых медведей, — всегда затянутые рыхлой ледяной коркой толщиной в несколько дюймов. Поначалу при виде их они исполнились надежды на близость разводий, но в конечном счете подобные проломы встречались так редко и находились на столь значительном расстоянии друг от друга, что представляли только опасность; матрос Терьер, шагавший перед санями вчера вечером, чуть не провалился в такую дыру — ступил в нее левой ногой, разом ушедшей в воду по середину бедра, — и им всем пришлось останавливаться и ждать, когда дрожащий от холода мужчина сменит башмаки, носки, шерстяные подштанники и штаны.
– В любом случае Терьеру и Пилкингтону пора заступать на дежурство, — сказал лейтенант Гор. — Бобби, возьми мушкет из палатки.
– Мне сподручнее с дробовиком, сэр, — сказал Терьер.
– А я предпочитаю мушкет, лейтенант, — сказал рослый морской пехотинец.
– Тогда ты возьми мушкет, Пилкингтон. Стрелять по этим зверям дробью значит только разозлить их.
– Так точно, сэр.
Бест и Морфин, явно дрожавшие скорее от холода после двухчасового дежурства, нежели от нервного напряжения, сонно разулись и заползли в свои спальные мешки. Рядовой Пилкингтон и Бобби Терьер с трудом натянули на опухшие ноги башмаки, извлеченные из спальных мешков, и поковыляли к ближайшей торосной гряде, чтобы заступить на пост.
Трясясь еще сильнее прежнего, с онемевшими теперь — вдобавок к пальцам на руках и ногах — щеками и носом, Гудсер свернулся клубочком глубоко в спальном мешке и стал молить небо о сне.
Но так и не сомкнул глаз. Через два с небольшим часа второй помощник Дево отдал приказ вставать и сворачивать спальные мешки.
— У нас впереди трудный день, парни, — прокричал Дево жизнерадостным голосом.
Они все еще находились в двадцати двух с лишним милях от берега Кинг-Уильяма.
11. Крозье
70°05′ северной широты, 98°23′ западной долготы
9 ноября 1847 г.
— Вы продрогли до костей, Френсис, — говорит командор Фицджеймс. — Пойдемте в кают-компанию, глотнем бренди.
Крозье предпочел бы виски, но придется удовольствоваться бренди. Он идет впереди капитана «Эребуса» по длинному узкому коридору к помещению, прежде служившему личным кабинетом капитана сэра Джона Франклина, а ныне превращенному в аналог кают-компании «Террора» — библиотеку, место отдыха офицеров и, при необходимости, зал для совещаний. По мнению Крозье, то обстоятельство, что после смерти сэра Джона командор оставил за собой свою прежнюю крохотную каюту и переоборудовал просторное помещение в кормовой части под кают-компанию, временами использовавшуюся также под лазарет, делает Фицджеймсу честь.
Кромешную тьму в коридоре рассеивает лишь свет из кают-компании, и палуба накренена круче, чем у «Террора», и в другую сторону: на левый борт, а не на правый, и к корме, а не к носу. Хотя корабли имеют практически одинаковую конструкцию, Крозье всегда замечает также и другие отличия. Запах на «Эребусе» сейчас не совсем такой, как на «Терроре», — помимо знакомого смрада осветительного масла, нечистых тел, грязной одежды, стряпни, угольной пыли, ведер с мочой и кислого дыхания людей, в холодном сыром воздухе чувствуется еще что-то. Почему-то на «Эребусе» острее ощущается тяжелый запах страха и безнадежности.
В кают-компании два офицера курят трубки, лейтенант Левеконт и лейтенант Фейрхольм, но оба встают, кивают двум капитанам и удаляются, закрыв за собой задвижную дверь.
Фицджеймс отпирает громоздкий застекленный шкафчик, достает бутылку бренди и наливает в один из хрустальных стаканов сэра Джона изрядную дозу для Крозье, а в другой — поменьше, для себя. Несмотря на обилие столового фарфора и хрусталя, взятого на борт покойным начальником экспедиции для себя и своих офицеров, графинов для бренди здесь нет. Франклин был убежденным трезвенником.
Крозье не смакует бренди. Он осушает стакан в три глотка и позволяет Фицджеймсу налить еще.
— Спасибо, что откликнулись так скоро, — говорит Фицджеймс. — Я ожидал письменного ответа, а никак не вашего прихода.