— Эй, посторонись! Чего ухи развесил, как телок?! — раздалась над головой Степана беззлобная ругань проезжающего рядом на фаэтоне нарядного бравого кучера.
Пешеход посторонился, прижавшись к тополю, который уже зазеленел первыми клейкими листочками. Вид этой возрождающейся жизни наполнил его грудь давно забытым чувством, словно сделался он на мгновение мальчишкой, когда вот так же остро, до щекотки в груди пережил однажды подобный восторг, трогая пальцами нежные, страшно пахучие листья распустившегося тополя.
Как и вчера, на улицах пустынно. Только редкие богомольцы спешат к обедне, служить которую призывает ударами большой соборный колокол, из–за своего чудовищного веса подвешенный не на колокольне, а в специальной пристройке рядом с собором, да ватага мальчишек с криками носится по проезжей части улицы, играя в «чижика».
Вот и Успенская площадь. А вот навстречу и Данел с арбой, на которой сидит кума Дзерасса и баюкает крестника. Увидев Степана, Данел поднял над головой руки и проговорил сердито-обрадованно:
— О святой Уастырджи! За какие грехи ты дал мне такого спутника?
По тому, как блестели его глаза, Степан понял, что хозяева отпустили гостя не прежде, чем влили в него чапуру, а то и две доброго вина.
— Куда ты совсем пропал, да будет тебе удача в твоих делах? Я уже хотел домой ехать один.
— Прости, друг, — приветственно потряс Данелову руку Степан, — Сам не помню, как в гостиницу попал, Проснулся, голова трещит — не соображу, где нахожусь.
— Э, прости-не прости, — расплылся и улыбке Данел, — хорошо хоть так пришел. Араки немного хочешь?
Степан отрицательно покачал головой.
— Ну, не хочешь — как хочешь: насильно мил не будешь, — козырнул Данел русской пословицей. — Девка Ольга очень крепко вздыхала, когда нас провожала. Все ждала тебя, нас не пускала. Рано, говорит, а сама все за ворота выскакивала. И Кондрат не пускал. Только Силантий молчал, злой очень. А девка хорошая, добрая. Как уезжал, в арбу кусок сала положила, яйца положила. Ты туда пойдешь?
— А что я там забыл?
— Коня.
— Какого коня?
— Которого хозяин обещал, когда шашку брал, тебя драться звал.
— Не нужен мне его конь. Поехали домой лучше.
— Конечно, конечно: насильно мил не будешь, — снова невпопад воспользовался пословицей Данел и не удержался от вздоха, окинув взглядом отощавшего за зиму Красавца. — Ну, прощай, бог-батька, — перекрестил он лоб в направлении сверкающего золотом соборного креста и чмокнул губами: — Но! чтоб тебя волки сожрали.
Арба скрипнула, неуверенно дернулась, словно разбитая параличом, и застучала колесами по комьям засохшей глины. Переехав ручей, арба свернула направо, на Садовую улицу и под дикий хор лягушек, которыми кишат здешние болота и непросыхающие лужи, направилась к Ильинскому кладбищу, самому большому и густо населенному из всех имеющихся в Моздоке.
Степан шел позади арбы, расстегнув ворот рубахи, и всей грудью вдыхал чуть слышный аромат первых луговых цветов и древесных листьев. Несмотря на близкое соседство кладбища, ему было радостно и удивительно легко. «Отчего мне так весело? — думал он, наклоняясь на ходу и срывая ярко-желтое солнце одуванчика. Ах, вон оно что! Он вложил цветок в петельку воротника и достал из кармана завернутое в бумагу колечко. Развернул и засмеялся от удовольствия: кольцо горело и сияло в солнечных лучах, а рубиновый камень, темно-красный, словно наполненный живою кровью, заставлял своими вспышками на гранях щуриться глаза. То–то радости сегодня будет у Сона.
Сзади раздался цокот копыт. Степан оглянулся и торопливо сунул кольцо на прежнее место — по дороге скакала на коне Ольга.
Подскакав к Степану, ловко спрыгнула с коня и, протянув повод недоуздка, насмешливо проговорила-пропела:
— «Я ли не хозяин, у меня ли ворота не бороной запираются?». Как же так, казак: свово коня на чужом подворье забыл? Аль спужался чего?
Степан оторвал взгляд от носков сапог, перевел на насмешницу. Ух, и хороша была девка в свете солнечного весеннего дня! Стройная, синеглазая, с толстой каштановой косой на груди. Лицо белое, строго очерченное. Нос тонкий, с чуть заметным прогибом, который делает иногда лицо женщины особенно привлекательным. Губы — два розовых лепестка. Но какая ядовитая усмешка кривит эти лепестки, обнажая сахарной белизны мелкие и острые, как у хищника, зубы.
— Из меня казак, как из кадила трубка, — пробормотал Степан, не принимая в руки протянутого повода. — И кони мои при мне, — он указал на пыльные сапоги.
— Так, значит, ты моему папаше подарок сделал? — вкрадчиво произнесла казачка и подошла к Степану в упор. — Конем жалуешь вахмистра Силантия Брехова? Спасибо, — она дурашливо поклонилась парню в пояс. Выпрямившись, прищурила потемневшие, как грозовая туча, глаза. — А может, папаша не хочет от тебя этот подарок принимать,
— Да ведь не мой конь...
— Твой, Степушка, твой, — голос у Ольги тихий, нежный, словно ручеек, воркующий на перекатах и несущий свою жертву к гибельному водопаду. В нем, в этом голосе, — и насмешка, и жалость, и ненависть, и любовь.
— Кабы надысь шашку не папаша, а ты выронил, вот так рванул в бежки, не простясь, не поклонясь, а?
— Я бы слово свое сдержал.
— А почему ж, в таком разе, ты о людях плохо думаешь? Почему мой папаша не должен своему слову быть хозяином?
— Да я...
— Держи! — Ольга решительно вложила поводья в Степанову руку. — Коня Витязем кличут. А седло в лавке у Тихонова купишь, насчет седла вы с отцом не спорили. Чего же ночевать не пришел? Аль дорогу забыл к нашему куреню? — скривила в усмешке губы.
Степан переступил с ноги на ногу.
— В номерах заночевал у этого, как его... Выпил лишку и...
— Не ври, — оборвала его Ольга. — Ты был у учителя, стихи с ним читал. У Степана порозовели щеки. — Ты что, слышала? — взглянул ей в глаза.
— Тебе какое дело? «У людей на горных кручах раздается свадьбы гром», — продекламировала она нараспев. — У людей–то раздается, а у твоего учителя тихо, как в келье у монаха. Должно в холостяках и помирать решил. Тетрадку хоть взял?
— Забыл, — усмехнулся Степан.
— Что ж такой забывчивый? У друзьяка стихи забыл, у нас — коня. О чем ты только думаешь? Да уж молчи лучше, и так все ясно... Ну, прощевай.
— До свидания, Оля. Я тебя провожу, — шагнул следом за казачкой вконец сбитый с толку ее словами Степан.
— Не, не надо. Тут близко, авось чечен не уволокеть, — нервно рассмеялась казачка и, резко повернувшись, быстро зашагала назад — только юбка заколыхалась из стороны в сторону, подчеркивая статность и гибкость девичьей фигуры. Отойдя саженей на пятьдесят, обернулась, сдернула с головы платок, прощально взмахнула. А у Степана тяжело ворохнулось в груди.
Во все время разговора между молодыми людьми Данел стоял с арбой под раскидистым дубом, росшим возле кладбища на краю болота и, казалось, внимательно рассматривал висящие на узловатых сучьях вырезанные из жести изображения человеческих рук и ног, а также всевозможные лоскутки материи, ленты и пряди волос. Это был «священный дуб», а все висящее на нем — своеобразная дань-взятка потусторонним силам от живых христиан за своих почивших вечным сном собратьев — наивное смешение веры «истинной» с языческими суевериями древних славян.
— Для чего его так разукрасили? — спросил Степан, подводя к арбе коня и похлопывая ладонью по его крутой блестящей шее, отчего тот нервно вскидывал сухой головой и прядал маленькими островерхими ушами.
— Это не для красоты, — ответил Данел, косясь на коня и едва сдерживаясь, чтобы не броситься к нему с восторженными возгласами, что простительно нечто женщине, но не мужчине.
— Это люди дают богу жертву, чтобы в Стране мертвых не шибко забижал их родственников.
— Пустяковая уж больно жертва, — усмехнулся Степан, протягивая Данелу повод уздечки. — Ну, для чего понадобится богу какой–то ситцевый лоскуток?