— Тоже, — усмехнулся гость, а про себя подумал: «Если ситцевое платье — праздничная одежда, так в чем же она ходит в будни?»
Снова вошла Сона с тазиком водной руке и кувшином в другой. Поставив таз на пол, приготовилась поливать мужчинам на руки.
— Да я сам... — молодой человек зарделся от смущения. Но Данел ободряюще похлопал его по плечу:
— «В чьей арбе едешь, того и песню пой», — так говорят у нас на Кавказе. Или ты, джигит, — девок боишься?
Вода была теплая и припахивала котлом. «Джигит» подставлял под струю ладони, пригоршнями плескал себе в лицо воду, но видел девичьи руки, что держали кувшин, они были смуглы, тонки и нежны. На безымянном пальце самодельное, с неровными краями медное колечко.
— Ну а теперь, наша дочь, полей мне, — сказал отец, закатывая рукава нательной рубахи.
Утираясь холщовым полотенцем, Степан украдкой взглянул на Сона, и каким неведомым дотоле восторгом наполнилась его грудь. У нее были, как у отца, тонкие, круто изломленные, брови, под которыми светились такие большие карие искрящиеся глаза, что пришли сами собой на ум строки: «Месяц под косой блестит, а во лбу звезда горит».
Мужчины умылись. Сона вынесла таз на улицу, и слышно было, как плеснула воду на землю. Вернулась она, неся небольшой, с короткими ножками столик. Вскоре на столике появился кардзын — маленький круглый хлебец из просяной муки. К нему присоседилась, распространяя по всему помещению сладковатый запах, миска с бламыком — похлебкой из ячменной муки. Затем появилась еще одна миска — с вареной фасолью, и рядом с нею улеглись две деревянные цветастые ложки.
Сона стала поодаль в молчаливом ожидании очередных распоряжений.
— Дочь наша, — Данел с шутливой укоризной покачал головой, — клянусь богом, ты нам приготовила княжеский завтрак, но в последний момент, память, наверно, отказала тебе. Ты забыла принести к этой замечательной закуске то, для чего она предназначена. Пошарь–ка, зерно души моей, в кладовке...
Всю эту напыщенную тираду Данел произнес на родном языке, но по интонации голоса и по тому, как лукаво сверкнули в ответ глаза его дочери, гость понял, что сейчас снова придется пить самогон под сопровождение красивых и бесконечных тостов. Ну, конечно, он не ошибся: вон Данел уже потянулся к висящему на стене рогу, а вот на пороге и Сона с кувшином в руке и улыбкой на красных, как созревающие вишни, губах.
— О святой боже! Дай нашей семье, гостям нашим и всему нашему народу любовь, здоровье и счастье! — обратился Данел к образу Спасителя. И в этот момент в комнату вошел Тимош Чайгозты, тот самый толстяк, что сидел вчера за столом напротив Степана.
— Да будет счастливо ваше утро, — сказал он так, словно его собственное утро принесло ему одни лишь огорчения. — Рановато вы сегодня начали, еще и лошади не пили у колодца.
— Э, сосед, пусть проглочу я недуги твои, — прищурился Данел, вставая. — Лошадь — тварь неразумная, она ждет, пока ей поднесут, а мы сами себе наливаем. Садись к столу, и да будет тебе удача в — делах твоих.
Тимош чуть заметно поморщился.
— Сейчас только поел, спасибо....
— Мы тебя не видели во время еды. Или ты нами брезгуешь?
Тимош не ответил. Но по выражению его лица было видно, что он тяготится разговором и, хотя обычай не позволяет торопиться в подобных случаях, он не будет терять времени на пустое состязание в острословии.
— У меня к нему дело, — сказал он, останавливая хмурый взгляд на Данеловом госте. — Забирай свой хапыр-чапыр и айда со мной: будешь шить сапоги и чувяки для моей семьи.
— Ты разговариваешь с моим гостем так, словно он у тебя в батраках, — у Данела сошлись на переносице брови. — Если есть для него работа, приноси сюда — он здесь живет.
Степан растерянно посмотрел на сотрапезника.
— Да, да, — тот положил руку ему на плечо, — мой дом, Степан, — это твой дом. Места хватит, фасоли тоже хватит. Я все сказал.
— У тебя мыши подохли с голоду, — презрительно процедил сквозь зубы Тимош, — и сакля вот-вот завалится.
— Нехорошо, находясь в чужом доме, оскорблять его хозяина. Теперь я понял, да сбудутся твои молитвы, почему твоя фамилия — Чайгозты [7].
Тимош даже зубами скрипнул.
— Чтоб тебя небо ударило! — прохрипел он, наливаясь фиолетовой синью, словно рассерженный индюк. — Моя фамилия Хестанов и, клянусь Уациллой, это нисколько не хуже, чем Андиев.
— Э, сравнил, — фальшиво хохотнул Данел. — Мой прадед был князем.
— Воробей хвастался перепелу, что от орла произошел, — скривил в ухмылке губы Тимош. — А я так думаю: зачем воробью орлом называться, если приходится навоз клевать?
Теперь настала очередь Данела потемнеть от еле сдерживаемого гнева.
— У перепела только и достоинства, что жирное гузно, которое он нагулял в чужом просе. Но придет охотник и нашпигует ему гузно дробью.
— Уж не из этого ли ружья? — кивнул Тимош головой в сторону висящей на стене кремневки.
— Ты напрасно улыбаешься: из него мой предок убил своего кровника.
— Ого! Хозяин, кажется, угрожает гостю в собственном доме?
— Не я первый поднял грязь со дна колодца. Но ты не бойся: Данел не нарушит обычая.
— Хестановых никто еще не обвинял в трусости, — с этими словами Тимош пошел к выходу. У порога обернулся, добавил с ненавистью: — Запомни, Данел, этот день и час...
Едва за Тимошем хлопнула входная дверь, как в комнату вошла грузная старая женщина в черном сатиновом платье и с таким же черным платком на голове. Если на пивную бочку поставить бочонок и напялить на это несложное сооружение платье, получится довольно точное подобие этой расплывшейся во все стороны старухи. Степану бросились в глаза выглядывающие из–под платка тяжелые серьги-кольца, оттянувшие мочки ушей едва не до шеи, складчатой и темной не то от рождения, не то от долговременного пренебрежения баней.
— Зачем, хозяин дома, ты обидел соседа? — проговорила низким мужским голосом вошедшая и оперлась тяжелой рукой о покосившуюся притолоку. — Тимош не даст вам теперь муки в долг. Чем накормит Даки твоих детей, когда станет пусто в кабице [8]?
— Если курица во дворе начинает клевать петуха, последнего следует положить в лапшу, — сдвинул снова брови Данел. — Передай нашей жене: пусть вспомнит, как вела себя ее мать, когда у ее мужа были гости. Ты хороший фандыр [9] в ее руках, но мы за нашим столом пока не нуждаемся в музыке. Можешь идти, я все сказал.
— Жаль, что гость не понимает нашего языка, а то ему пришлось бы услышать, что я тебе сейчас скажу...
— Это ты скажешь своему мужу, когда встретишься с ним в Стране мертвых, — перебил старуху Данел и вскочил на ноги. — Не испытывай моего терпения, женщина. Иди и передай нашей хозяйке, чтоб ей снова стать здоровой, как и при рождении, что забота о семье не ее ума дело.
Данел любил свою черноокую, когда–то стройную и веселую Даки. Он украл ее семнадцатилетней девушкой в соседнем хуторе, ибо бедному юноше нечем было заплатить ирад. И чего греха таить, Данел частенько позволял любимой женщине, что называется, «вить из мужа веревки», чем сильно вредил себе в глазах окружающих.
— Думал, завернул в бурку ангела, а развернул дома — оказалось, украл черта, — ворчал он, выпроводив старуху на женскую половину дома и принимаясь за ячменную похлебку. — Характер у нее знаешь какой! Не баба — джигит, — Данел поцокал языком. — Вот только сына долго не могла мне подарить...
Вспомнив о сыне, он так и засиял гордой улыбкой:
— Пойдем, дорогой, посмотришь моего джигита..
Но едва мужчины шагнули на женскую половину, где по соседству с печью, за ситцевой занавеской лежал на нарах завернутый в пеленки младенец, как перед ними рассерженной квочкой встала авгадгас — повивальная бабка — старая Мишурат Бабаева, та самая, что заходила только что в уазагдон и про которую говорили на хуторе, что черт ей не такой уж дальний родственник, ибо их не раз видели вместе катающимися по ночному небу на метле. Она всего лишь полчаса назад продела новорожденного через отверстие в чесалке для шерсти, вживила ему в мочку правого уха медную сережку — амулет долголетия, сунула под его подушку ножницы, чтобы обезопасить малыша от проделок чертей и других представителей нечистой силы, и теперь в ее планы вовсе не входило подвергать своего подопечного воздействию «дурного глаза», каковой мог оказаться у этого русоголового пришельца.