Выбрать главу

— Вася... — произнесла она задрожавшим голосом, — не путался бы ты с этим учителем. Не дай бог, тебя тоже посадят, что я с ним делать буду, — кивнула головой на детскую кроватку и, подойдя к мужу, ткнулась ему в грудь лицом.

— Ну, ну, не надо, — ласково похлопал жену по спине Василии. — Что ты меня каждый раз отправляешь за решетку? От кого ты слыхала?

— Насчет учителя? — подняла покрасневшие глаза Любаша. — Попадья Феофилова в «Эрзеруме» купчихе Неведовой рассказывала. А соседка Сычиха слыхала. «Достукался, говорит, ваш друзьяк до острога». Ой Вася, не связывался бы ты с этими образованными, не доведут они тебя до добра со своей политикой.

— Не стони, дура, — встряхнул жену за плечи Василий, — а то услышит твоя Сычиха, подумает, что я и вправду... Гляди, Мишка тоже реветь собирается, — с этими словами Василий подошел к вешалке, снял картуз.

— Куда ты, Вася? — метнулась к нему жена. Но Василий уже был за порогом.

— Я на минутку к Никифору Грачеву схожу, просил зайти насчет черепицы, — крикнул он со двора и хлопнул калиткой.

Но пошел он не к Никифору-токарю, а к Иннокентию-ктитору. Пробираясь закоулками, которыми разветвляется, словно дерево, Осетинская улица при выходе на Успенскую площадь, Василий неотступно думал об услышанной новости. Какую ошибку допустил Темболат? Не выдал ли его провокатор? Мысленно перебрал всех товарищей по подполью. Нюра Розговая? Исключено. Ее хоть и заносит вправо, но предать она просто не в состоянии, потому что честна и добродетельна до святости. Терентий Клыпа или Петька Самойлов? Непохоже на них. Вместе взрастали, знают друг друга, как облупленных. К тому же у Терентия в революцию казаки отца убили, а Петька сам сидел за политику в моздокской тюрьме. Остается Игнат Дубовских — поборник «культурного капитализма». К нему у Василия не лежит душа. Но это, может быть, оттого, что Игнат больно уж начитан и любит порисоваться при случае. К тому же у него отец местный финансовый воротила. Но ведь он давно уже порвал с родителями и живет на собственное жалование, получаемое в Казначействе, где служит каким–то мелким чиновником. Нет, Дубовских не провокатор, он брезглив к подлости и прямолинеен. Так, кажется, сказал о нем однажды Темболат.

Возле собора сегодня ни души. Только бродит за оградой чья–то коза, да хромой Осип, церковный сторож, дрыхнет, сидя на скамье в пристройке-колокольне. При звуке чужих шагов он привычно проснулся, но увидев, что это подошел не отец Феофил и даже не дьякон, снова закрыл красные с похмелья глаза.

— Иннокентия не видел случаем? — спросил у него Василий.

Сторож вместо ответа махнул рукой в сторону собора и поудобнее притерся плечом к столбу звонницы.

Василий вошел в храм. В нем было пусто и сумеречно. Каждый шаг гулко отдавался под высоким куполом. «Гудит, будто гитара», — подумал Василий, берясь за ручку тяжелой дубовой двери, ведущей в ризницу.

— Дядь Кеша, ты здесь? — заглянул внутрь притвора.

— Я забыт в сердцах, как мертвый; я — как сосуд разбитый, ибо слышу злоречье многих, отовсюду ужас, когда они сговариваются против меня, умышляют исторгнуть душу мою, — отозвался из сумрака ктитор. Он сидел на стуле перед глубокой оконной нишей и что–то не то читал, не то писал при отблеске догорающей зари.

— Едва разыскал тебя, — облегченно вздохнул Василий.

— Кто нашел меня, тот нашел жизнь, — поднялся ему навстречу ктитор и погладил лысую голову.

— Ты один, дядь Кеша?

— Яко перст, сын мой.

— Правда, что арестовали Темболата?

Ктитор воздел кверху руки.

— Благословен господь, что явил мне дивную милость свою, послав пред очи мои отрока, пекущегося о чужих бедах наипаще собственных, — снова завел ктитор церковным речитативом.

— Да брось ты, дядь Кеша, дурака валять, — не выдержал Василий, — дело–то серьезное.

Иннокентий подошел к двери, приоткрыл ее, окинул глазами внутренность храма и, снова прикрыв дверь, приблизил к лицу нетерпеливого посетителя плоское, невыразительное лицо с редкой монгольской порослью под носом и на подбородке.

— Ты чего сюда приперся? — спросил он свистящим шепотом без всякого благочестия в голосе. — Кто дал тебе право нарушать конспиративную дисциплину?

— Я думал...

— Индюк тоже думал. В соборе никого нет, а он — нате вам, явился — не запылился, Или котелок совсем варить перестал? В случае чего говори, что приходил в храм поклоны бить, мол, отец Феофил эпитимью наложил за грехи, понял?

— Понял.

— А теперь слушай, раз пришел. Темболата взяли вчера вечером, заодно прихватили и Степана. Причина ареста пока неизвестна. Но, надо полагать, она связана с листовками, которые ты расклеил в Алдатовском сквере.

— А причем тут учитель с сапожником?

Иннокентий ползал плечами;

— Сам теряюсь в догадках. Знаю только одно: за Темболатом давно уже установлен негласный надзор.

— Что же делать, дядя Кеша?

— Использовать старое, проверенное средство. Немедленно расклеить листовки в том же самом месте. «Да не скажет враг мой: «Я одолел его». Да не возрадуются гонители мои, если я поколеблюсь», — закончил церковный служитель свою речь куплетом из псалма и пошел в угол ризницы. Открыл кованый сундук, вынул из–под сложенных в нем риз какую–то пачку, сунул ее в руки пришедшему в неурочный час прихожанину. — «И язык мой всякий день будет возвещать правду твою, ибо постыжены и посрамлены ищущие мне зла», — добавил он из другого псалма и подтолкнул собеседника к выходу.

— Я их мигом, — пообещал Василий, пряча пачку за пазуху.

— Ни в коем случае, — возразил ктитор, — Пусть листовки расклеит Нюра. Хватит с меня этого твоего дурацкого визита. «В бедствии ты призвал меня и я избавил тебя, из среды грома я услышал тебя, при водах Меривы испытал тебя». Ну иди, иди, конспиратор.

— До свиданья, дядя Кеша. А где это ты так хорошо священное писание выучил? В духовной семинарии, что ль?

— Моя, брат, семинария за пять тыщ верст отсюда в таежной глухомани. Там от тоски да одиночества не токмо писание, индусскую «Махабгарату» [67] наизусть выучишь, — усмехнулся дядя Кеша и закрыл за Василием тяжелую дверь.

Уже совсем стемнело, когда Василий, пересекши город с запада на восток, подошел к знакомому домику на глухой Астраханской улице, в котором жила Нюра Розговая. Калитку открыл отец Нюры, сгорбленный, чахоточного вида рабочий, человек, в свое время обучавший Василия слесарному делу. Узнав в запоздалом госте товарища по работе, укоризненно покачал взлохмаченной головой:

— И ты, Васек, вместе с ними? Чует моя душа, договорятся они когда–либо до веревки или каторги.

— Ты о чем это, Семен Фролыч? — удивился Василий.

— Да все об энтих, об политиканах, душа с них вон. Девке о приданом надо думать, а они ей в ухи одно долдонят: «манихвест», «гегемондия» какая-сь. И тот туда же, Тереха Клыпа. «Классовая сучность», — говорит, вроде он аблакат или городской голова, а у самого грамоты: два года гомназии на бойне у Хоргония Зверилина да один курс хвостокрута в батраках у луковского казака Брехова...

— Ох, и ядовит ты, Семен Фролыч, как тот дурман на пустыре, — рассмеялся Василий. — Мне бы Нюру повидать...

— Иди в хату и повидай, не богородица, чай, — проворчал Розговой и, почесываясь, заковылял к своей времянке.

«У такого горбыля и такая красавица-дочка», — подумал Василий, всходя по порожку на веранду дома, и слыша за дверью возбужденные голоса. На его стук вышла сама Нюра, тоненькая, маленькая, в платье гимназистки, но без передника. Она в этом году закончила Владикавказскую женскую гимназию и теперь готовилась ехать в Ростов на учительские курсы.

— Заходи, заходи, — защебетала она, блестя в луче вырвавшегося вместе нею из комнаты лампового света большими горячечными глазами. — У нас такая полемика идет — страсть!

— Я только на минутку, дело серьезное есть, — попытался остаться в коридоре Василий, но Нюра, схватив его за руку, уже кричала дурашливо своим гостям:

— Господа! Прошу, любить и жаловать. Василий Картюхов, представитель рабочего класса, надежда и опора нашей несчастной родины.