Процессия, сопровождаемая мальчишками и собаками, спустилась к берегу Терека. Там уже стояло и двигалось множество народу в ожидании захватывающего зрелища.
— Минька! Пашка! Бегить скореича! Счас Кондрат окунаться в пролуб будет! — кричали друг другу казачата, скатываясь с яра кто на ледашах, кто на санках, а кто и на собственных ягодицах.
— Посуньтесь, посуньтесь в сторону! Ну, чего ты к пролубке лезешь, не тебе ж в ей крещаться, — теснили любопытных от «иордани» специально выделенные для этой цели казаки. Они сегодня в парадной форме с кинжалами и саблями поверх черкесок и с карабинами за плечами. Карабины — для праздничного салюта.
— Эй, разойдись, бабы! Дайте дорогу его преподобию!
Толпа, теснимая нарядом казаков, нехотя расступилась, и отец Михаил подошел к дымящейся проруби. Одновременно с другой стороны подошел к ней Кондрат, закутанный в длинный до пят тулуп. Сейчас священник поднимет вверх крест и пропоет извечное: «Во Иордане крещающуюся тебе господи...» Затем он опустит крест в воду, и тогда Кондрат, сбросив с себя тулуп, валенки и шапку (остальное снято заблаговременно) опустится в прорубь.
Кто–то тронул его за рукав. Кондрат оглянулся: позади него стоял Денис, тоже в тулупе.
— Уступи, Кондрат, — пробормотал он ему на ухо.
— Чего тебе? — выкатил удивленные глаза Кондрат.
— Дай я заместо тебя в пролубку...
— Ты? — еще больше удивился Кондрат. — Да зачем тебе это понадобилось? Сдохнешь чего доброго, не в бане ведь.
— Авось не сдохну, а память в народе останется.
— Да какая же память, Денис? Чудно даже...
— Ирдань–то того... «Невдашовой» прозвать могут, если посчастливится, как, к примеру, бочаг «Хархалевым» назвали, в котором дед саженного сома выволок. Вот и память.
Кондрат дернул черным усом.
— Ну, коли так, валяй, — согласился он, поражаясь в душе неодолимому желанию соседа увековечить свое имя любым подвернувшимся способом.
Тем временем священник поднял над головою крест, пропел басом традиционную стихиру. Хор певчих дружно закозлетонил вслед за ним:
«...Тройческое явись поклонение. И дух голубине...» При этих словах над «иорданью» захлопали крылья выпущенных мальчишками голубей. Выстроенные шеренгой казаки подняли к небу стволы карабинов, скосили глаза в сторону атамана.
Священник, склонясь над прорубью, окунул в нее крест. И тотчас Денис, смахнув с узких плеч своих дырявый тулуп, закосолапил по запорошенному свежим снегом льду к краю священной купели.
— Отвернитесь, чего бельмы вывернули? — прикрикнул он на хихикающих баб и девок, одной рукой прикрывая стыдное место, а другой теребя на груди замусоленный гайтан [71].
— Было бы на чего смотреть, о господи! — отворачиваясь и прикрывая лицо растопыренными пальцами, вздохнула озорница Сюрка Левшинова. — Худорба ходячая.
В толпе зрителей загалдели, заахали:
— Гляди-кось, Денис Невдашов!
— Заместо Кондрата!
Но четче других прозвучал в морозном воздухе возмущенный голос Стешки:
— Мать моя родная! Куды тебе несеть, дурень будылястый? Мало я на тебя грошей сопсувала? Еле-еле отходила, а он знов, как тот черт в вершу.
У попа при таких ее богохульственных речах даже борода затряслась от возмущения.
— Не суесловь, греховодница! — крикнул он, перекрывая голоса певчих и пронизывая гневным взглядом дурную бабу. И тотчас набросился на Дениса, пробующего пальцами ноги освященную крестом воду:
— Ну, чего рот раззявил, раб божий? Лезь в купель!
— Спаси Христос, — «крещающийся в Иордани» перекрестился на всякий случай свободной рукой и шагнул в ледяное очко.
— За край держись, а то теченией уволокеть! — посоветовала чья–то сердобольная душа.
Однако опасения излишни. Присмирел стиснутый тяжелой ледяной броней Терек-богатырь. Нет в нем былой мощи, как в «вишневку» или «грушевку» [72], когда переполненный влагой-силушкой, выходит он из берегов, смывая все и вся на своем пути. Мелкая оказалась купель — едва прикрыла посиневший на морозе Денисов зад.
— Окунайся, раб божий, окунайся! — снова закричал отец Михаил и надавил крестом на лохматую Денисову макушку.
— У-ух! — Денис по-бабьи плюхнулся в воду, ухватился за край проруби.
Атаман махнул рукой, и нестройный залп из карабинов потряс воздух над головами верующих.
Но вот обряд крещения подошел к концу. Как ошпаренный выскочил Денис из ледяной купели. Трясясь, словно в лихорадке, с ходу нырнул в распахнутый Кондратом тулуп и застучал зубами по горлышку водочной бутылки. Тогда бросились к проруби верующие. Осененные Троекратным знамением сверкающего на солнце креста, плескали себе в лицо целительную воду, пили из сложенной ковшиком, ладони, наполняли ею кувшины, бутылки, пузырьки и прочие домашние емкости. Святая вода! Иорданская! Пользительная!
— Ты бы, старая, прикатила к пролубке бочку — до самой смерти запаслась! — крикнул Кондрат Химочке Горбачихе, булькающей в проруби бутылью-четвертью.
— А мне и энтой водицы должно хватить до смертного часу.
— С такой посудиной до второго пришествия Христа дотянуть можно.
— Пустобрех ты, Кондратушка, прости тебя бог, — ласково укорила станичника бабка. — А только я сама дивуюсь: и в чем душа держится? Обезьяний век прожила, вороний распечатала. Я уж и покрывало приобрела на смертный час...
— Не пролей, бабушка, лекарству, — не унимался Кондрат, — мой сосед нарочно полгода в бане не мылся, чтобы в пролубке гуще взвар был.
— И-и... зубоскал непутящий, — покачала головой Горбачиха, с трудом выволакивая на лед огромную бутыль. — Разум твой не ведает, что уста глаголят. Испил бы лучше святой водицы, чем богохульничать.
— Сей момент, бабуся! — Кондрат забрал из рук укутанного в шубу Дениса бутылку, опрокинул недопитое соседом себе в рот. Затем вскочил в передок тачанки, крутнул над головой вожжами. — Но, родимые!
Кони рванули и в один миг вынесли тачанку из–под яра на станичную площадь.
Микал проводил глазами тачанку и подошел к другой, на которой помощник атамана Афинасий Бачиярок, перевалив через колено огромную бутыль, оделял чихирем станичную знать и рядовое седобородое казачество. Он смотрел на деревянную чашу в руках Афанасия, и видел вместо нее пуховую шаль и смеющиеся глаза под этой шалью. Воллахи! Никогда бы не подумал, что можно любить сразу двух женщин. Ему бы ненавидеть ту, хуторскую, а он по-прежнему думает о ней. Даже тогда, когда обнимает украдкой эту, здешнюю. Она шепчется о чем–то с Сюркой Левшиновой и не спешит уходить от священной проруби.
Хорошо живется Микалу в казачьей станице, дай бог здоровья Ольге и ее отцу Силантию. Казаки, хоть и хмурятся порой, что–де не казачьих кровей над ними начальник поставлен, могли бы и своего подыскать грамотея, но при встрече снимают перед писарем шапку, кланяются — кто б он ни был, а персона важная, рядом с атаманом на сходе сидит.
Плохо только, что с некоторых пор стал коситься на него атаман. Ревнует невестку. Того и гляди, ушлет старый шайтан на действительную в Закавказ. Прощай тогда Ольга и вольная жизнь. Сколько раз уже предлагал ей уйти из станицы, а она лишь смеется в ответ. Недавно снова приезжал Гапо, одноглазый приятель. Соблазнял разгульной жизнью в чеченском ауле. Звал в горы к удалому разбойнику Зелимхану. Не пошел с Гапо, отказался. Из–за Ольги. Из–за ее чарующих глаз, чтоб они ни на кого не смотрели, кроме него, Микала. Даже к матери забыл дорогу. Как побывал у нее однажды ночью тайком от хуторян, так с тех пор больше и не появлялся в родном гнезде.
— Миколай, слухай сюда, — кто–то подергал задумавшего за рукав черкески.
Микал оглянулся: это был казачонок Петька, младший сын мельника Евлампия Ежова. У него — азартный блеск в черных широко открытых глазах и заговорщическая улыбка на круглом, слегка побитом оспой лице.
— К богомазу ктой–то на арбе прикатил, — зашептал он в ухо наклонившемуся писарю.