Рядом с ним, укрыв ноги полстью, сидела его будущая крестная мать Дзерасса. На ней черная шелковая шаль с ярко-красными цветами, синий суконный бешмет и длинная с оборками юбка, тоже синяя. Сразу видно, собралась девка не на посиделки к бабке Бабаевой, а в город на праздник.
— А ну, подвинься немного, — сказал ей Данел, держа в руках связанного барашка. Он положил барашка у стенки арбы, засунул в солому рядом с ним графинчик с кукурузной кочерыжкой в горле и, взяв в руки вожжи, крикнул в открытую дверь:
— Эй, ваше сиятельство, карета подана!
Из хаты вышел Степан, большой, улыбающийся. На голове — облезлый от долгой носки заячий треух, на ногах — сапоги-вытяжки, смазанные в дорогу чистым дегтем.
— Эгей, Красавец! — Данел хлестнул вожжой по линяющему боку мерина, и арба застучала по неровной дороге расшатанными колесами.
— Постойте!
Это Сона выскочила из дому, держа перед собой бутылочку с коровьим молоком для одномесячного братца; мать прихворнула и не может сопровождать своего сыночка на крещение в моздокский собор, до которого отсюда не много не мало двадцать пять верст.
— Так мы и к вечеру в церковь не попадем, — проворчал Данел, останавливая лошадь и ожидая, когда бутылка займет место в соломе рядом с графином, а подружки в последний раз обнимутся перед дорогой.
— Купи мне колечко такое, как у Веры Хабалоновой, — шепнула Сона Дзерассе и сунула ей под покрывало узелок с накопленными медяками.
— Ладно, — так же шепотом ответила подруга. — А почему ты не попросишь сделать это вашего жильца? — Дзерасса подмигнула в сторону разговаривающего с хозяином арбы русского парня. — Он бы для тебя и золотого колечка не пожалел, я–то знаю...
— Вредная! — Сона ударила подружку по руке. — Нужен он мне больно...
— А чего ж ты на него все время глаза пялишь и рубахи его через день стираешь?
— Да ну тебя! — Сона деланно рассмеялась и убежала к дому, только чувяки замелькали.
Данел снова хлестнул вожжой облезлого Красавца, и тот неохотно поволок арбу мимо взъерошенных, словно спросонья, хат, провожающих путников удивленными взглядами перекошенных окон: «И куда подались в этакую рань?»
* * *
Сразу же за хутором начиналась степь. Ровная, буровато-зеленая, усеянная бородавками перекати-поле. Ни кустика, ни деревца — куда ни поверни голову. «Гой ты, степь, ты степь, степь моздокская», —сказал про себя Степан словами старинной песни, шагая рядом с арбой и вдыхая всей грудью свежий, чуть горьковатый от полынной прели воздух: — И занесла же тебя, Степа, нелегкая в эту забытую богом сторону». Вспомнилась родная белорусская деревня, вся в зелени садов и окруженная с трех сторон сосновым лесом. Перед глазами встала зеркальная гладь озера, протянувшегося во всю длину Кочанихи. Любил Степан встречать утренние зори на берегу этого древнего водоема. Бывало, с отцом своим Шалашом (так прозвали чудака-псаломщика за то, что большую часть своей жизни проводил на рыбной ловле, ночуя в шалашах) сядут в лодку ранней ранью, заплывут к самому Чертову пальцу, огромному валуну, торчащему посредине озера, закинут удочки и смотрят, как начинают пламенеть макушки сосен от продирающегося вверх сквозь лесную чащу солнца, как плещут хвостами по розовой воде полупудовые лещи. Хорошо ловилась рыба в Кривень-озере. Вот только есть ее не с чем. Своего хлеба хватало хорошо если до Велика-дня. Наварят, бывало, ухи и стербают ее, что говорится, в одноручку. Скуповата белорусская землица, не балует хорошими урожаями, да и приход — самый бедный во всем уезде. Попробуй проживи с такой семьищей на жалкие гроши псаломничьего жалованья. И потому пришлось Степану, как старшему из братьев, наняться батраком к богачу Петру Шкабуре. Зашел как–то Шкабура в избу Андрея Журко, перекрестился на образа, небрежно сунул руку для пожатия хозяину и сразу же приступил к делу.
— Вот что, Андрюха, гляжу я, звон какая у тебя в хате жердина вытянулась, — ткнул он пальцем в стоящего у печи Степана. — Давай–ка мне его в работники. Три рубля в месяц, ну и с харчей долой. Чай, в закромах–то не густо? Одежа-обужа тоже мои. Ну как?
— Оно бы можно, — вздохнул отец «жердины», — только мал он еще, хоть и вымахал, как тот дурень. В певчие хотел я его...
— Э... — скривил губы Шкабура, — не верхом же мне на нем ездить. Чай, мы тоже не без сердца. На, держи рупь задатку и пускай собирается, у меня как раз на подводе свободное место. А петь в церкви можно между делом, по воскресеньям да по праздникам.
В тот же день перебрался Степан из села на шкабуринский хутор.
— Вот гляди сюда, — завел хозяин нового батрака во двор. — Это коняшки. Их у меня всего пять голов. Как видишь, хозяйство не очень большое: штук шесть коровенок да телят чуть побольше десятка, ну и овечек хорошо как с сотню наберется. Тебе только и дела, что почистить в хлевах, покормить скотину да овечек попасти.
И завертелся Степан в этом «не очень большом хозяйстве», словно белка в колесе. От зари до зари чистил, пахал, косил, возил, пас. И когда ночью падал в отведенный ему на кухне угол, то моментально засыпал мертвым сном, не успев даже раздеться.
Тяжело доставались три рубля и бесплатные хозяйские харчи тринадцатилетнему мальчишке. И нелегок оказывался кулак у Шкабуры, когда он за любую провинность пускал его в ход.
Однажды встретил хозяин юного батрака у овчарни.
— Бегом гнал? — кивнул на тяжело поводящих боками овец. Степан опустил глаза в дорожную пыль, переступил с ноги на ногу:
— Они сами чегой–то побежали...
В следующее мгновенье, сбитый с ног ударом кулака, он уже лежал на дороге, а хозяин, потирая руку, ласково поучал сверху:
— Не лукавь, отрок, перед кормильцем своим. И да пойдет сия наука тебе на пользу. Говори, зачем бегом гнал?
— Хотел дотемна... в село — к папаше, — закрываясь руками, хрипло ответил Степан.
— Соскучился, значит, — хозяин снова занес кулак над головой мальчишки.
И тогда Степан крикнул пронзительным от ненависти и отчаянья голосом:
— Не трожь!
— Чего? — вылупил глаза Шкабура.
— Не трожь, а то хутор спалю, если еще хоть раз вдаришь.
Хозяин побагровел от ярости.
— Сукин сын! — набросился он вновь на мальчишку, молотя кулаками по чему придется. — Благодетелю своему грозишь, конская ты судорога? Вот тебе — раз! Вот тебе — два! Вот тебе...
Очнулся Степан в своем углу на кухне. Всю ночь ворочался на жесткой подстилке, накаляясь мыслью о мести этому жестокому человеку. Перед рассветом вышел из хаты, чиркнул спичкой под застрехой и, ковыляя от слабости, побежал к лесной опушке... Остаток ночи провел в лесу, а утром ушел в город Витебск. Навсегда...
— О чем задумался, ваше сиятельство? — вывел Степана из раздумий Данел.
— Родину вспомнил, — с грустной улыбкой ответил Степан. — У нас таких степей нет, у нас лес больше.
— Дров много, кизяков не надо, — вздохнул осетин.
— Это верно: дров хватает, — согласился белорус и подмигнул Дзерассе, слушавшей с приоткрытым ртом не очень понятную русскую речь. — Ворона в рот залетит! — крикнул он ей насмешливо. А Данел перевел по-осетински.
— Сам ворона, — обиделась Дзерасса и, отвернувшись от мужчин, склонилась над своим неразговорчивым соседом, который по-прежнему сосредоточенно смотрел в голубое небо. Чудной какой–то этот русский. Вот уж почти месяц живет на хуторе и уходить, по-видимому, не думает. И делом немужским занимается — чувяки шьет. А сам здоровый: запряги в плуг — один потащит.
Солнце уже склонилось к белеющим в сизой дымке горам, когда на горизонте показались купола городского собора.
— Великий Уастырджи вел нас по правильному пути, — сказал Данел и, переложив вожжи из правой руки в левую, перекрестил вспотевший под косматой шапкой лоб.
Но еще долго тарахтела арба рассохшимися за зиму колесами, прежде чем смочила их в ручье, протекавшем на окраине города и служившем границей между Ярмарочной площадью и площадью Успенской, посреди которой возвышался всеми своими пятью куполами красавец собор.