Выбрать главу

— Это ж по какому праву? — Минька округлил глаза от мысли о такой вопиющей несправедливости. Но тут же прыснул от смеха. — У меня не заберут.

— Почему не заберут?

— Забирать нечего. У меня один только конь строевой — его брать никак нельзя, да коровенка дохлая. Не на тот баз попал, божий человек. Это тебе с твоими релюционерами надо к Евлампию заглянуть або к атаману нашему Вырве. Вот там есть чего делить! У атамана одних только быков пять пар, да коней, да овец — как у мандарина.

— Какого еще мандарина?

— А это в Китае богачей так зовут. Как, к предмету, генеральша Сафонова. Вот спужалась баба, как в девятьсот пятом годе наши казаки почали в ейном лесе дубы валять.

— Ты тоже валял?

— Не. Я еще в те поры дурака валял, даже в десятниках не числился. А батя мой ездил.

— Ну и как?

— Атаман Отдела полковник Александров ему собственноручно после того в зубы съездил за дубья те, что из помещичьего лесу привез. Дескать, не точи зубы на чужие дубы.

— А если народ опять, как тогда в революцию, пойдет трясти помещиков, ты с ними пойдешь или тоже, как атаман, будешь в зубы бить? — вонзил в собеседника взгляд блестящих глаз богомаз. «Терять–то мне нечего», — говорил этот взгляд. — Не мы, браток, преступники в этом подлом мире, — продолжал узник. — Преступники те, которые сидят на наших горбах и погоняют нас палками.

— У меня никто не сидит на горбу, я сам себе хозяин, — нахмурился Минька.

— Это тебе только кажется так, — возразил Тихон Евсеевич... — Хозяин — Евлампий Ежов, который дает тебе в долг муку под дьявольские проценты, хозяин — поп, который обирает тебя и в горе, и в радости, хозяин — атаман, который пошлет тебя, в любую минуту умирать за главного хозяина — царя-батюшку.

Тихон Евсеевич говорил и чувствовал, что в груди у него растет удивительное вдохновение, подобное тому, которое он ощущал в себе во время митингов на Садонских рудниках в незабываемые дни революции 1905 года.

Казак слушал его хоть и недоверчиво, но внимательно. Простые слова этого моклакастого «хохла», падая в душу, жгли ее своей горячей правдой.

— Может, ты и верно гутаришь, — сказал он, выслушав до конца взволнованную речь арестованного богомаза, — а только я все равно не отпущу вас отсюдова.

— Тебя никто и не просит, — успокоил стражника Тихон Евсеевич. — Главное, чтоб ты понимал что к чему. На будущее, так сказать. Закрывай дверь, а то холоду напустил...

* * *

Микал спешил к атаману. Он был счастлив и горд самим собой — одним выстрелом уложил несколько зайцев: поймал с поличным богомаза, отомстил Данелу, ухватил за горло его зятя Степана и угодил атаману. Доложит в Отдел о его заслуге, могут к медали представить и чин урядника дать.

Он уже хотел свернуть в Цыганский переулок, чтобы выйти на берег Терека, где по-прежнему стояли окруженные казаками правленческие тачанки, как вдруг увидел Ольгу. Она поднималась по тропинке от места крещенского парада к станичной площади. «Домой направилась», — подумал Микал и решил не сворачивать к реке. Никуда не денется атаман, успеет узнать о случившемся. Вскоре он вышел к правлению. Опоздал: Ольга уже пересекла площадь и приближается к своему двору. У Микала зачастило сердце. Прижимая к боку тяжелую икону, он решительно двинулся вслед за казачкой. Ему сегодня нечего бояться, у него есть причина на тот случай, если в доме окажется кто–нибудь, кроме Ольги. Ведь он ищет атамана по очень важному государственному делу.

А в это время атаман стоял возле тачанки в кругу подчиненных ему казаков, пил чихирь и вместе со всеми пел старинные казачьи песни. Хорошее настроение сегодня у старого Вырвы. Как изменилась его жизнь с той самой свадебной ночи, когда обнял, утешая, плачущую невестку! Тогда понял, что счастье не выдумали люди, что прожил свои шестьдесят лет впустую, что не было в этой жизни ни настоящей цели, ни любви, ни даже привязанности. Словно кто–то насмешливый приподнял перед его взором завесу над тайной человеческого бытия. Правда, грех это — засматриваться на жену сына. Да милостив бог: простит. Неужели, не поймет, что сыну от его любви вреда нет: дураку одна только рыбка на уме да деньги.

— Простит господь? — задает атаман вопрос закусывающему вяленым осетром отцу Михаилу.

У батюшки осоловелые глаза и всклокоченная, облитая чихирем борода.

— Господь милостлив, — отвечает он густым басом, щурясь на солнце и не вникая в суть вопроса. — Как сказал пророк Исайя: «Изглажу беззакония твои, как туман, и грехи твои, как облако; обратись ко мне — я искупил тебя».

А... шут с ним, с грехом. Замолит долгогривый. Пожертвует атаман на церковь сотенную — и вся недолга.

— Давай, отче, еще по единой.

— Аминь, — соглашается священник, принимая в руки деревянную кружку из рук помощника атамана Бачиярка, сидящего на тачанке возле бутыли с чихирем и исполняющего обязанности виночерпия.

Атаман взглянул на стоящих возле проруби стодеревских молодок. Что–то не видно среди них дорогой невестушки. Неужто домой ушла? Почему ушла? Что ей здесь не нравится? Прокопий Севастьянович почувствовал, как по сердцу холодной тысяченожкой пробежал испуг. Может, другого любит? Что–то зачастил дело без дела к нему в хату этот приблудный писарь. Нет ли промеж них амуров? Не потому ли за него просил в Отделе рыжий сват Силантий? При этой мысли холодная тысяченожка в груди ужалила в сердце.

Ох, не нравится ему молодой осетин. Гордый, непокорный и нечистый на руку: где только можно к чужому добру лапу протягивает, словно он не писарь, а сам атаман. Казаков сторонится, а с какими–то подозрительными чужаками дружбу водит. Недавно опять его видели с тем самым одноглазым чеченцем, у которого через всю морду шрам от шашки. И все бы это не беда. Нет ничего страшного в том, что писарь взятки берет (а кто их не берет?), и пусть якшается хоть с самим сатаной, тьфу, тьфу! помолчать в худой час, но только бы не пялил он свои глазищи на Ольгу...

— Будь здоров, Прокопий Севастьянович! — это дед Хархаль снимает перед атаманом шапку, прежде чем опрокинуть в рот предложенную ему в честь праздника чапуру с чихирем.

— Пей на здоровье, — отвечает рассеянно атаман, снова окидывая горящим взглядом толпящуюся на берегу и вокруг купели молодежь — не видно писаря. Где же он? Только что здесь стоял и вдруг — словно сквозь землю провалился. Ревность крутым кипятком плеснула по груди. «Неначе парубок», — усмехнулся он криво над собой и, ни слова не сказав окружавшим его казакам, зашагал прочь от тачанки.

— Свершилось! — неслись ему вслед хмельные возгласы отца Михаила, — Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, жаждущему дам даром от источника воды живой!

В рокочущий бас святого отца вплетался, как плющ в виноградную лозу, воркующий тенорок деда Хархаля:

— И-и... батюшка. Даром, что за амбаром — плесенью поросло. Даром, положим, ты и лба не перекрестишь. Да ить и не от тебя сие повелось. Не ты первый, не ты последний, рви твою голову..

— Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, первый и последний! — не унимался святой отец, размахивая куском вяленой осетрины.

Чем ближе хата, тем чаще бьется сердце. Дай бог, чтобы ревнивые мысли об Ольге оказались поклепом на нее. Тихонько открыл калитку, на носках сапог прокрался по двору к хате. Со стороны конюшни донеслось призывное ржание коня — почуял, шельмец, хозяина. Прокопий Севастьянович толкнул легонько дверь — она оказалась незапертой.

Но где же Ольга?

В хате тишина. Только часы-ходики на стене равнодушно отсчитывают мгновенья Вечности да тонюсенько дребезжит от тяжелых сапог посуда в шкафу.

Прокопий Севастьянович вышел из хаты, заглянул в летник, потом во времянку — нет нигде. Сразу пропала радость предвкушаемой встречи. Снова в отягченную хмелем голову полезли мысли. А вдруг они милуются где–нибудь в Дорожкиных Дубьях или Орешкином лесу? Ну, если так...

Прокопий Севастьянович еще не знал, что сделает, если предположение окажется верным. Но сама мысль об этом сделалась для него такой невыносимой, что он едва не бегом бросился к конюшне, чтобы оседлать Кайзера и помчаться на розыски пропавшей.