Выбрать главу

— Эй, вставай, народ! — крикнул он, бросая в сторону щепу и заглядывая внутрь помещения. — Кота поймал!

— Что? Какого кота? — высунулись из двери встрепанные головы намаявшихся за трудовой день коммунаров. — Чего блажишь середь ночи?

— Кота поймал! В кладовой сидит! — продолжал выкрикивать Казбек. — Айда скорей, пока не ушел.

Вскоре толпа коммунаров во главе с председателем сгрудилась перед входом в кладовую.

— Тихо, товарищи! — прошипел Тихон Евсеевич и крадучись стал спускаться по земляным ступеням к двери кладовой. Толпа, так же крадучись и шикая друг на друга, последовала за своим вожаком. Вот Тихон Евсеевич осторожно вынул из запора замок, затем резко распахнул дверь — в тусклом свете керосиновой лампы глазам изумленных зрителей представилась следующая картина: посреди землянки стоит с откинутой крышкой молочный бидон, а перед ним с деревянным половником в руке сидит на ящике Ефим Недомерок, по бороде у него стекает и капает на пол сметана. Так вот почему браковали коммунарское молоко на приемном пункте!

… Нет, не исключили Ефима из коммуны. Постыдили, поругали на общем собрании и перевели на другую должность — паромщика. «Гляди, Ефим, — пригрозил ему напоследок председатель, — еще раз проштрафишься — под суд отдам». Ефим слезно и клятвенно заверил коммунаров, что отныне он «энту сметану до скончания веку в рот не возьметь», а Казбеку шепнул как–то, когда других не было: «Ужо, кунак, напряду я тебе на кривое веретено». Сказал, видно, в сердцах, со стыда за свое всенародное посрамление, потому что уже спустя неделю как ни в чем не бывало подошел к монтеру, прилаживающему на мельнице какую–то шестерню, и вполне доброжелательно спросил.

— Крутишь, стало быть?

Казбек разогнул спину, кинул на паромщика изучающий взгляд: на самом деле зла не помнит или прикидывается?

— Кручу, дядька Ефим, — ответил с нарочитой веселостью.

— Скрутить бы тебе башку, как тому куренку, — продолжал Недомерок все тем же незлым тоном. — Чужой сметаны ему стало жалко…

— Да ведь она не чужая, а наша, общая, — возразил Казбек.

— «Обчая…» — передразнил его Недомерок. — Рыба в Тереке тоже обчая, а ты ее удочкой — на свой кукан… Зачем, спрашуется, сполох учинил? Зашел бы тихонько: так, мол, и так, Ефим Гаврилыч. Я б и тебе дал сметанки, жалко, что ль. А то с одного кондера да с калмыцкого чая шея стала тоньше, чем у нашего верблюда.

— Воровать нехорошо, — насупился Казбек.

— А кто говорит, что хорошо, — согласился тотчас Недомерок. — Да ить ее, энту сметану, нам добром не дают, всю рабочим да интеллигентам всяким в город отвозят. Они будут сметану исть, а мне, стало быть, у них пупок лизать?

— Все равно нехорошо.

— Заладил: «Нехорошо, нехорошо». Умный какой! У чечена надысь спросили, что хорошо, а что плохо. Чечен ответил: «Ежли я украду лошадь — это хорошо, а ежли у меня украдут лошадь — это плохо». Дурак ты, братец, ничего не смыслишь в жизни. Ты меня слухай. Кто тебя плавать научил?

Казбек пожал плечами.

— Ефим Дорожкин, — ответил за него Недомерок. — А верхи джигитовать? Опять же Ефим. Да ежли я захочу, ты на скачках в Стодеревах всех казаков обойдешь и первый приз заслужишь.

— На Зибре? — усмехнулся Казбек.

— Зачем на Зибре? На свете есть и почище кони. Вон, к предмету, — Недомерок ткнул пальцем в окно мельницы. Там, на противоположном берегу среди кустов бродил по траве табун лошадей. Среди них особенно одна, рослая и статная, выделялась своей игреневой мастью.

Казбек завистливо вздохнул:

— Что толку глядеть на чужого коня…

— Конь–то чужой, да хозяин евоный свой в доску. Хочешь, я попрошу у него вон того рыжего красавца на скачки?

Тут только заметил Казбек сидящего на берегу чеченца, стругающего не то кинжалом, не то ножом тальниковую ветку.

— А он… разве даст? — усомнился юноша, но сердце у него застучало сильнее от затеплившейся в груди надежды.

— Кто, Сипсо? — усмехнулся Недомерок. — Да ить мы с ним старые кунаки. Хочешь, смотаюсь к нему на тот берег, попрошу коня?

Казбек покраснел не столько от радости, сколько от неловкости: как можно принять такую услугу от человека, которому не так давно сделал неприятность?

— Э, да ты не психуй, — разгадал его мысли Недомерок. — Чего не бывает промеж своих людей. Я тебя Зиброй подцепил, ты меня — сметаной. Вот мы и квиты. Так плыть на тую сторону али как?

Казбек молча наклонил голову. Потом с тревожной радостью наблюдал, как Недомерок переправлялся на пароме на тот берег, как о чем–то говорил с чеченцем–табунщиком, как последний согласно покивал лохматой папахой и, обратав ближнюю к нему лошадь, поехал к аулу, а первый погнал паром в обратную сторону.

— Договорились, — сообщил он своему юному единомышленнику, спрыгивая с парома на прибрежный песок. — Видишь, запылил к своей сакле? Пущай, говорит, береть, а я будто не видевши.

— А почему сам не хочет дать?

— «Почему, почему», — скривился посредник. — Потому что кони не его, аулсоветские. Председатель спросит, где конь? Почему дал без разрешения? Сипсо — неприятности. Да тебе–то какая разница?

— Все же как–то нехорошо, — помрачнел Казбек.

— А на Зибре тебе будет лучше? — прищурился Недомерок. — Не хочешь и не надо. Какого я только пятерика мотался туда и обратно. Плыви, не раздумывай. Ты погляди, какой конь! Сипсо говорит, на нем только председатель ездит да и то по праздникам. Возьмешь на скачках первый приз и отвезешь его знов на ту сторону, а мне магарыч поставишь.

Казбек поколебался с минуту, потом, вспомнив, как чеченец согласно кивал головой, слушая Недомерка, решительно направился к парому. «Будь что будет, как говорил наш вахмистр Кузьма Жилин», — вспомнил он любимое выражение отца.

* * *

Хорошо сидеть на бревнах возле строящегося дома. От саманных стен в нагретом солнцем воздухе струится пресный запах глины; под ногами шуршит снятая топорами с тополевых жердей кора. От нее так же исходит запах, только не пресный, а горьковато–душистый, сходный немного с полынным.

Пришлые столяры, они же и плотники, только что пошабашили с оконными переплетами и теперь, усевшись на порог будущего дома, с наслаждением затягиваются табачным дымом, добавляя к пряному букету удушливо–едкий запах самосада.

Дорька сморщила нос: фу, как воняет! И зачем только люди дышат этой гадостью? Кроме нее, сидят еще на бревнах и на охапках щепы Боярцев, Зыкин, Говорухин и Казбек. Они тоже дымят самокрутками (кроме Казбека) и с интересом слушают чернобородого балагура Сухина.

— Вот ты, девка, нос воротишь от табачного духа, — повернулся к Дорьке Сухин, до того рассказывавший что–то смешное про своего приятеля Клеву, — а на фронте, бывало, за одну затяжку последний сухарь отдавали и даже патроны. Помнишь, брат Захар, как я самого Кочубея на пол спать уложил? — толкнул он своего соседа по порогу в бок острым локтем. Клева осклабился, радуясь тому, что разговор с его личности перешел на другую.

— Ну и как же ты его уложил, бедовая голова? — не выдержал затянувшейся паузы Боярцев, всем своим видом показывая, что он не прочь посмеяться, если рассказчик предоставит ему такую возможность.

— А так, — ухмыльнулся Сухин. — Было это зимой девятнадцатого года. Отступали мы тогда с Одиннадцатой армией к Астрахани. Гиблое место. Кругом куда ни погляди — один гольный песок. И в сапогах песок, и на зубах песок, и в вещмешках кроме песку ничего нету: последний сухарь разломили мы с Захар Никитичем в Тарумовке. Бредем мы, стало быть, с ним по пустыне, от голода да устали едва ноги волочим. Над головой уж сумеречь сгущается, а впереди ни огонька, ни деревца. И морозец к ночи все ядренее. Когда гляжу — нет рядом Никитича. Куда подевался? Вертаюсь назад, а он лежит на дороге мурлом вниз и не шевелится. «Ты чего это растянулся?» — спрашиваю. «Ой, Кондратьевич, не можу больше, — отвечает. — За шось зацепывся ногой, упав и встать сил немае». Тронул я сапогом то, за что «зацепывся» Никитич, а это — сидор. Видать, с чьей–то повозки упал, а может, кто и сам сбросил. Развязал я тесемки, вот бы, думаю, горбушку хлеба найти, а в нем — одна махорка, пачек двадцать. Хоть и не съедобный продукт, решил прихватить с собой, авось удастся где махорку на хлеб поменять.