Выбрать главу

— Принеси мне… постного масла и соли чуток, — попросил больной, тяжело дыша и ворочая воспаленными глазами.

— Ай на еду потянуло? — обрадовалась мельничиха и опрометью кинулась выполнять просьбу мужа. — Масла попросил, — сообщила она на ходу снохе. — Должно, на поправку пойдеть, дай–то бог.

Она быстрехонько налила из бутыли в миску подсолнечного масла, густо сдобрила его крупной серой солью, прихватила к маслу кусок пшеничного хлеба и поспешила назад к постели умирающего.

— Кушай, Евлаша. Хорошо бы еще к энтой еде горячей картошечки. Хочешь, отварю?

Но «Евлаша» так взглянул на нее вытаращенными глазами, что она, поставив миску на стоящий возле кровати табурет, поспешила оставить мужа в одиночестве.

«Неужели ему и в самом деле полегчало?» — подумала Устя, видя, как истово перекрестилась свекровь, выметнувшись из хаты. Движимая неискоренимым женским любопытством, она подошла на цыпочках к задернутому занавесками окну летника, привстав па носки чириков, заглянула внутрь. То, что предстало ее глазам, было настолько неожиданно и страшно, что она не удержалась, вскрикнула, тотчас зажав себе ладонями рот.

— Ну чего, доча, исть он маслу? — спросила у нее вышедшая из времянки свекровь.

— Ага, исть, мамака, — повернула Устя к ней побледневшее лицо. — Ровно черемшу: берет щепотью — и в рот.

— Какую черемшу? Чего ты несешь? — насупилась свекровь, подходя к снохе и тоже пытаясь заглянуть в окно поверх занавесок.

— А вы — в щелочку, — посоветовала Устя, показав пальцем на просвет между занавеской и перекрестием рамы, и снова поднимаясь на носочки, чтобы еще раз удивиться невиданному зрелищу. — Глядите! Глядите! Кинжалом режет, ровно вяленого осетра и в масло макает!

— Осподи! Отец небесный! Энто ж он деньги жреть! — вскрикнула старая Авдотья и бросилась опрометью в хату. — Что ж ты, паразит, делаешь? — подскочила к обедающему ассигнациями супругу, завыла волчицей, у которой забрали в ее норе щенят.

— Не поаы… не оам! — замахал перед ее носом кинжалом обезумевший от жадности супруг, другой рукой продолжая запихивать в рот жесткие полоски. Масло текло у него по бороде, по скрюченным пальцам. В вылупленных глазах полыхала звериная злость.

Но Ежиху не испугали ни сверкающий кинжал, ни бешеный взгляд его владельца, она вырвала из руки мужа денежную пачку, запричитала над нею дурным голосом:

— Загубил! Загубил нечистый дух! подавиться бы тебе энтими деньгами, живоглот наурский. Сколько добра испакостил. Ты только погляди–и… — протянула она изувеченные кинжалом десятирублевки вошедшей вслед за нею в хату снохе. — Масла, гутарит, дай. А я–то дура… еще и солью посыпала. Обрадовалась, думала, на поправку пошел. Чтоб ты пошел к черту в зубы, старый дурак!

— Он, кажись, и в самом деле того… — указала глазами на свекра побледневшая Устя.

— Что — «того»? — обернулась снова к мужу Авдотья. Тот лежал, не двигаясь с выпученными, как у рака, глазами. Лицо его, дотоле красное, покрывалось исподволь синюшными пятнами.

— Осподи Сусе Христе! — Старуха перекрестилась. — Неужели помер? — она наклонилась над взлохмаченной головой супруга с торчащими изо рта бумажными полосками, обхватив за плечи, встряхнула. — Евлаша! Очнись…

Поняв, что случилось непоправимое, упала ему на грудь и снова завыла той самой волчицей, которую безжалостные охотники лишили новорожденных щенят.

Устя, брезгливо поморщившись, вышла из хаты во двор, постояла, поглядела на застрявшее в ветвях одиноко стоящей средь Дорожкиных дубьев белолистки утомленное дневным переходом солнце и, вздохнув не то тяжело, не то облегченно, направилась в свою жилую половину — собирать вещи, чтобы уйти из этого чужого дома. Навсегда.

* * *

Бабье лето! Оно в здешних краях начинается раньше, чем на Кавказе. Там еще вовсю припекает солнце, и деревья стоят зеленые, а здесь давно уже по утрам лужи подергиваются хрустящим ледком и стоящая за оврагом березовая рощица делается изо дня в день все желтее, словно впитывая в себя остывающие солнечные лучи, чтобы светиться ими в хмурые дни осеннего ненастья и тем самым восполняя как бы отсутствие самого солнца. Но сегодня оно на месте, хотя и не так высоко над горизонтом, как в летнее время, — вон как искрятся пролетающие мимо паутинки.

Трофим положил на крыло самолета гаечный ключ, задрал голову к синему небу: оттуда чуть слышно доносятся прощальные журавлиные крики. А вон и сами журавли, тянутся к солнцу длинной извивающейся заковыкой. Трофим вздохнул: чтобы лететь, им не нужно поступать в летную школу, не нужно целый год дожидаться вступительных экзаменов.

— Подай блошку, — сказал он своему помощнику младшему мотористу Шлеме Пиоскеру, сам он уже не так давно произведен в мотористы старшие.

Шлемка знает, что «блошкой» или «бошкой» называется завальная свеча фирмы «БОШ», чуть ли не единственной в Европе производящей авиационные свечи. Он подал требуемое. Старший моторист для солидности дунул на нее и ввернул в головку цилиндра.

— На Кавказ полетели, — вздохнул Шлемка, провожая печальным взглядом удаляющийся журавлиный клин. — Вот бы с ними…

— Зачем — с ними? — обернулся Трофим. — Мы же сами летчики. Сядем вот в этот аппарат тяжелее воздуха и полетим куда нам вздумается. Хочешь?

— Нет, что ты… — испугался младший моторист. — Рожденный ползать летать не может, как говорит Чулюкин.

— Это Горький так говорит, а не Чулюкин, — про ужей навроде вас с ним, — уточнил Трофим, соскакивая со стремянки и относя ее в сторону. — Ну и ползайте на здоровье, если нравится, а я хоть сейчас могу полететь.

— Ты?

— Я.

— Вот так, не учась, сядешь и полетишь?

— А что тут такого? Я с Очкиным летал, видел, как он управляет — ничего сложного, быками управлять и то труднее.

— То — с инструктором, а то — сам, ты и от земли не оторвешься. Чулюкин говорит, что у тебя нет реакции.

— У меня?

— Ну да.

— Нуда хуже каросты. Хочешь взлечу и не охну?

— Как же, взлетел, — хохотнул Шлемка, — покосом, покосом да в землю носом.

— Давай на спор.

— Жалко твоих денег.

— Ах так! — Трофим вскочил на плоскость «Анрио», перекинул ногу за борт. — Проверни пропеллер!

— Брось, Трофим, не дури! — побледнел Шлемка.

— Да не боись, — рассмеялся Трофим, глаза его горячечно блестели. — Я только опробую мотор, а то скоро учлеты заявятся.

Шлемка взялся ладонью за лопасть пропеллера, провернул его раз–другой, вместе с ним провернулся и сам мотор со всеми своими цилиндрами и агрегатами, ибо в отличие от моторов других систем имел неподвижный, наглухо закрепленный к фюзеляжу аэроплана коленчатый вал, на котором и вращался подобно колесу на тележной оси.

— Контакт! — скомандовал Трофим.

— Есть контакт! — ответил Шлемка, отходя от пропеллера в сторону. И тотчас мотор, оглушительно чихнув, загремел выхлопными патрубками и превратился вместе с пропеллером в двухступенчатый диск, наполняя кабину воздушными завихрениями с не очень приятным запахом сгоревшего бензина и касторки. Но Трофим не замечал этого запаха, все его мысли были сосредоточены на одном: он должен сейчас вырулить на взлетную полосу, развернуться против ветра и дать двигателю полный газ, а там — будь что будет. Остановиться, отказаться от дерзкой, даже безумной затеи он уже не мог. Сейчас он докажет этому зануде Чулюкину и всем остальным, на что способен. Из глубины памяти на мгновение выплыла перед глазами камышовая крыша и Казбек, удерживающий за хвост аэроплан–корыто. «Полетишь со мной?» — спросил тогда у молочного брата, усаживаясь в кабину «моноплана» с крылом из печной заслонки. «Нет», — потряс головой Казбек. Что ж, рожденный ползать летать не может. Вот и сейчас приходится лететь в одиночку, хотя в кабине имеется два сидения. Второе — для инструктора.

Трофим прибавил обороты мотору, аэроплан качнулся и, набирая скорость, покатил мимо обалдевшего от страха Шлемки к взлетной полосе, она серой плешью выделялась на побуревшей от холода траве. Обернувшись, увидел выбегающих из ангара сослуживцев. Впереди всех — старший техник с поднятым кверху кулаком. Поздно грозить, теперь уже никто и ничто не остановит «сошедшего с ума» моториста.