— Иди в казарму, — сказал ему Палыванч, — уборку пока сделай.
Игорь прошел рядом с Вадиком, тот брезгливо посторонился. Ему было жаль товарища, он понимал, что дурно так поступать, как он поступил — отказался от друга, стал его презирать и сторониться, — но перебороть в себе это не мог…
После прыжков, когда вернулись в казарму, на Вадика напала сонливость. Ни о чем не хотелось думать, есть не хотелось тоже — спать, спать, спать… Он снял сапоги и лег на койку.
Трудно передать, что ему снилось… Что-то похожее на облако, или на тесто, или еще на что-то бесформенное. Оно не имело названия, не имело очертаний но оно было ужасно. Ужасно не тем кратковременным ужасом, что бывает иногда во сне, когда за тобой кто-нибудь гонится (крокодил, медведь или разбойник), и когда в самый последний миг приходит спасительная мысль, что это тебе снится, — тут эта мысль присутствовала постоянно, Вадик осознавал себя, помнил, что он спит, но тоска и беспрерывный ужас не оставляли… Странный и непонятный был сон.
Вадик барахтался, а студенистая масса всасывала его, вбирала… какие-то шестеренки крутились вокруг, и Вадик проскакивал-проплывал меж их зубов… и вот они заклинили, попали зуб на зуб… все кругом тряслось, лихорадочно лязгало… душно и тоскливо… и хочется кричать, звать на помощь, а почему-то нельзя, почему-то запрещено…
Разбудил его Пашка Корень. Вадик с трудом поднялся — в теле вялость и ломота, голова болит, во рту — поганый привкус йода.
— Пойдем ужинать, — сказал Корень (был он отчего-то печален, глаза запали). — Хватит спать… А друга твоего домой отправили, — сообщил он как бы между прочим.
— А-а… — отозвался Вадик, поведя вокруг себя взглядом, — что ж поделаешь…
Спала почти вся казарма — слышалось бессвязное бормотание, зубовный скрежет, — вставали угрюмые, с красными, налитыми кровью, бессмысленными глазами. И казалось, всем страшно было вспоминать свои сны…
Вадик выпукло и объемно увидел вдруг все происшедшее с ним сегодня; секунду за секундой пережил заново весь прыжок, и от этого сделалось так страшно и тоскливо — аж зашатало… Он удивлялся себе: неужто тот парень, что падал сегодня с километровой высоты вниз головой, с зажмуренными глазами, с поджатыми судорожно ногами и оскаленным ртом, — неужто это он?! И было удивительно, как он мог так ликовать сегодня после прыжка?! Ведь впереди еще — два!
Потом трезвый голос внутри Вадика сказал, что зря он всё это вспоминает, домысливает и представляет, зря он самого себя травит; завтра опять прыгать — еще два прыжка, и значит, надо ободрять себя, настраивать, давить в себе слабость, а он, дурак, наоборот — пугает. Нюни распустил… Ведь, в принципе, все у него хорошо: в грязь лицом не ударил (не то что Игорь), и завтра также прыгнет; прыгнет — и ничего с ним не случится, разбиваются единицы, один на миллион, неужто он один на миллион?
Это говорил разум, и Вадик был с ним согласен, но душа… Ныла.
Конечно — и ничего с Вадиком не случилось, — наутро он прыгнул во второй раз, а потом — и в третий.
Правда, когда проснулся наутро, долго вслушивался, надеясь на чудо, может, дождь пойдет или буря какая-нибудь разразится. Но чудес, как известно, не бывает.
На старте Палыванч сказал, косолапо расхаживая перед строем:
— Ребята, не дрейфь. Второй прыжок — переломный. Вчера вы как бараны перлись… Сегодня уже знаете, как и что. Потому и страшно… Главное — второй прыжок. Закрепительный. Потом за уши не оттянешь от парашюта.
И действительно, после прыжка — переломного или, как говорил Палыванч, «закрепительного» — Вадику стыдно было вспоминать вчерашние свои страхи…
Наутро Вадик шел по родной улице со значком на лацкане пиджака: «Спортсмен-парашютист 3 разряда». Шел — и улица казалась другой, незнакомой, не такой, как раньше; конечно же, за пять дней не изменилось ровным счетом ничего — а вот другой стала улица… Встретил деда Колюшонка. Он сидел на лавке у своего дома и качал на коленях завернутую в полотенце трехлитровую банку — сбивал из сливок масло; у ног его, пипикая и пуская носом пузыри, ползали внуки.