Выбрать главу

Мейснер как аллегория писателя? Да, иногда я думаю — еще в раннем детстве у меня появилась мысль о том, что сочинять — это почти грех. Стихи — это грех, поэзия — грех. Мой отец, простой лесоруб, умер когда мне было шесть месяцев. Но после него остался небольшой блокнот со стихами. Мать прочитала эти стихи и сожгла. И у меня сложилось впечатление, что писать стихи — в этом есть что-то тщеславное, грешное. Долгое время я занимался только документальной литературой. Написал несколько документальных романов. Но также я писал и о вымышленных событиях. Мне казалось, что художественная литература, в которой царит вымысел, — это нечто фривольное и не вполне пристойное. А документальная литература — это не такой уж и грех. В Мейснере есть и то и другое: он подходит очень близко к ответу на вопрос, что такое человек, но использует при этом шарлатанские методы. Вместе с тем он является ученым. Вообще-то я не могу объяснить, почему мне раньше так казалось — а иногда и сейчас кажется, — но он художник. Художник, который олицетворяет фривольность, грех и невероятно дерзкую попытку подойти близко к чему-то неизведанному.

Тридцать с лишним лет спустя в романе «Визит лейб-медика» вы как будто вновь обратились к той же самой теме — к теме художественного восторга, силы, которая дает власть. И в «Визите лейб-медика» как будто уже власть политическую. О чем мечтает только Мейснер. Почему вдруг спустя тридцать лет вы как будто возвращаетесь к той же теме, если это так?

Мне кажется, я не переставал думать об этом все то время, пока жил в Дании. Это история немецкого врача, который завладел умами и получил власть — при этом не желая ее получать. Хорошо известен небольшой период в датской истории, когда за два-три года произошла просветительская революция, задолго до французской революции. Это очень примечательная история. Не знаю, я настолько восхищен этим… Не знаю, зачем было писать об этой истории. Но в ней есть что-то, она представляет собой чистой воды прозу о коротком периоде, невероятно увлекательном периоде, и людях, которые повлияли на политику, на других людей, которые своими руками делали историю. О невероятной способности человека влиять на ход истории. Эта тема слишком соблазнительна, чтобы так просто оставить ее в покое.

Пер Улов, а вы сами сочиняли стихи?

Я начал писать в 50-е годы, когда приехал в Упсалу. Тогда я был твердо намерен стать поэтом. Я написал два сборника стихов, которые я послал в издательство «Альберт Бонниер». Рукописи вернулись оттуда с коротким письмом. Издатели были очень благодарны, но отказали, заявив, что опубликовать сборники не смогут. А я еще долгое время продолжал сочинять стихи. За всю свою жизнь я не опубликовал ни одного стихотворения. Потом была проза. Но начинал я как поэт-любитель, которого отвергли.

А вы интересовались психоанализом? Он интересовал вас все время или постольку-поскольку?

Психоанализ интересовал меня всегда. Я собирался писать диссертацию о влиянии Фрейда на Стриндберга или о влиянии Стриндберга на Фрейда — в начале 60-х годов. И таким образом я познакомился с Шарко, ведь Фрейд был учеником Шарко в 1886 году. И в моей диссертации, которая так никогда и не была написана, должно было рассказываться о том, как «Толкование сновидений» Фрейда повлияло на «Игру снов» Стриндберга. То есть уже как историк литературы я интересовался психоанализом, Фрейдом и т. д. И напротив, сам я почти никогда не применял его принципы на себе. Я слишком боялся своих собственных неврозов, не хотел проецировать их на свои романы. Но однажды я прошел восемь сеансов психоанализа. Умнее от этого я не стал, но попытался.

Скажите, дневник Бланш действительно существует, он издан? Или вы его смотрели в рукописи? И как вы вообще его обнаружили?

Содержание дневника Бланш подлинное. Как таковых этих трех папок не существует. Но я использую их как ракету-носитель, чтобы рассказать историю Бланш, привлекая весь материал, который можно найти. Но у меня нет этих дневников, их никогда не издавали, я собрал их по крупицам из разных источников. Это вымысел.

Кого из историков вы цените более всего? И есть ли историки, которые вызывают у вас наибольший интерес?

Я до сих пор читаю очень много исторической литературы. Гораздо больше, чем беллетристики. Часто я читаю биографии. Нет такой книги о Второй мировой войне, которую бы я не читал, о начале войны, армиях, о битве под Курском, завоевании Берлина. Вторая мировая война — это как бы интересная арена со своими картами, армиями. Я в какой-то мере просто одержим Второй мировой. Да, есть много хороших историков. Но прежде всего меня интересуют не они, а определенные моменты в истории. Например Просвещение, конец XVIII века, рубеж веков, Вторая мировая война. Такие книги я читаю. Можно сказать, что я ученик так называемой Вейбульской критической школы. В Лунде преподавал такой профессор у которого было много учеников. Он учил всегда критически и внимательно подходить к различным историческим фактам и пытаться понять, что есть правда, где какие-то махинации, что было на самом деле. Думаю, как историк я получил в Упсале очень строгое воспитание. И иногда это оказывает влияние на меня, когда я, к примеру, пишу о такой монументальной фигуре, как Стриндберг, или пишу о пятидесятниках в Швеции, о Леви Петрусе и других. То есть когда я рассматриваю такие колоссальные фигуры, как Гамсун, Стриндберг, в этом часто присутствует такой критический подтекст: что есть правда, а что манипуляции? И в этих монументах есть щели и трещины. И такой взгляд берет начало в критической традиции.