Витенька показывал кулак, фыркал и мотал кудрявой головой. Витенька был кукольный, девчачий, с округлыми движениями, округлыми пунцовыми щечками, округлыми линиями почти женского задика. И говорил Витенька округло, как-то по-женски растягивая слова. Говорил о какой-то премьере в театре — Татьяна не запомнила, — говорил долго, почти всю дорогу, вытаскивал из женской маленькой сумочки программку, отчеркивал ногтем фамилии знаменитых актеров, наклонялся к своей девушке округлой щекой.
— Изумительно! — говорил Витенька, и действительно получалось, что изумительно. Так изумительно, будто по всему вагону рассыпали мешок изюма. Рот Татьяны наполнялся сладкой слюной, и нестерпимо хотелось соленого огурца. — Вот и Маргоша говорит — изумительно! Да, рыжий? — И он трепал Маргошу по рыжим кудряшкам.
Маргоша кивала и глядела на Витеньку влюбленными глазенками. Рина сидела, низко опустив голову. Алла смотрела в окно. Арик и Аллин брат курили в тамбуре. Время от времени оттуда слышались короткие Ариковы всхрапы.
— Я послал мамочке программку! — заливался Витенька. — Я всегда посылаю мамочке программки в письме. Вы знаете, это очень важно, чтобы не разрывалась та связь, которая много лет питала людей нежностью и любовью! Я мамочке все пишу, буквально все, каждую мелочь, делюсь своими мыслями, наблюдениями, планами, своими печалями и радостями, как будто мы до сих пор живем в одном доме! — строчил Витенька.
— А как же… программка… вот же она… — И Татьяна кивнула на программку, которую Витенька крутил в руках.
— А Витенька у нас всегда покупает две программки, специально, чтобы не прерывалась связь поколений, — насмешливо сказал Леонид.
— А мамочка у вас где?
— А мамочка у него в Загорске, восемьдесят кэмэ от Москвы, электричка с Ярославского вокзала. Ты у мамочки давно был, Витенька?
Витенька надулся и замолчал.
Ляля с Мишей встречали их у калитки.
— Ну наконец-то! — крикнула Ляля, завидев в конце просеки медленно бредущую компанию. — Сидим тут со вчерашнего вечера, как два сыча! Поговорить не с кем!
Дача была удивительная. Такой удивительной дачи Татьяна еще не видела. Собственно, она никакой дачи еще не видела. Был дом в деревне под Ивановом. В доме жила мамина сестра-двойняшка с мужем-алкоголиком и девятью детьми. Дом стоял на пустой пыльной деревенской улице. В доме была русская печь, в которой мылись по субботам, и Татьяна тоже мылась, когда — маленькой — приезжала на лето к маминой сестре. В печи было жарко и страшно. Вылезая, Татьяна обязательно мазала сажей правый бок, и его оттирали жестким серым полотенцем. После мытья в печи пекли ватрушки. Такие ватрушки в Москве Татьяна ни разу не ела. Ватрушки были не пышные, не сдобные, а какие-то рассыпчатые, со слегка суховатым творогом. Еще в доме был хлев. Из сеней в хлев вела маленькая дверца. Татьяна открывала дверцу, маленькая козочка Пеструшка бросалась к ней и терлась о ее ноги, как котенок. Татьяна Пеструшку гладила и шла к ее маме — козе Дуньке. Дунька давала подергать себя за сиськи, и один раз Татьяна даже надоила целое игрушечное жестяное ведерко с бабочкой на желтом боку. Братьев и сестер она не помнила. Помнила только, как однажды шли из леса и один из братьев подсадил ее, уставшую, на телегу с сеном. Татьяна лежала на сене, жевала травинку и глядела в небо. Такого синего неба у нее потом не было ни разу.
Здесь все было другое. Дом — старый, двухэтажный, опоясанный верандами, похожими на гигантские аквариумы. Зеленый дом, на котором давно облупилась краска. Миша за домом не следил, а родители его сюда лет десять как не приезжали. Миша был поздний. Когда он родился, отцу было под шестьдесят, а матери — за сорок. После Мишиного рождения мать оглохла, надела слуховой аппарат, сразу поседела и превратилась в старушку. На улицу она давно не выходила. Отец, с такими же, как у Миши, маленькими золотыми очками на таком же тонком горбатом носу, не отходил от нее ни на шаг. Каждое воскресенье Ляля с Мишей тащили на другой конец города сумки с продуктами, вооружившись мочалкой и мылом, скребли старые тела и старые стены. Однажды Татьяна поехала с ними. Мишин отец сидел на краю кровати, бессильно свесив руки, бессмысленно глядя в пространство бледно-голубыми слезящимися глазами.
— Ну что вы в самом деле! — как всегда, не сказала, а крикнула Ляля. — Что вы такой грустный?
— Грустный? — переспросил тот, будто не расслышав, и слегка пожал плечами. — Я не грустный. Я просто не танцую.
Дом открылся Татьяне не сразу. Дом прятался за кустами барбариса, за сиренью, за старыми белеными яблонями, чьи пригоршни были полны яблок, за соснами, за поворотами дорожки. Дом таился от нее, а она таилась от дома. Пока шли по дорожке, она смотрела куда угодно — в сторону, в небо, под ноги, — смотрела специально безразличным взглядом, как будто боялась увидеть этот дом, как будто чувствовала, что влюбится в него раз и навсегда, и наотмашь, и на всю жизнь! Влюбится в дом, на который у нее никогда не было, нет и не будет никаких прав.