Но в тот день, в конспиративной квартире Годзиева на Мтацминда, накануне демонстрации, он впервые понял, что теперь предстоит делать в открытую то, что до этого можно было делать только скрываясь, делать то, чего нельзя, так, как делают то, что можно, — отменить правила, которые он знал с детства, которые создавались кем-то там, наверху, а потом спускались вниз, чтоб стать жизнью всех. Это было впервые — сознание того, что вот он находится среди тех и сам он один из тех, от кого зависит, что произойдет завтра, и это сознание своей власти настолько было неожиданно, что, слушая накануне последние распоряжения о демонстрации, он все еще не мог поверить, что завтра все именно так и будет: средь бела дня пойдут по проспекту люди, понесут плакаты, понесут красный флаг — все, как говорят вот эти несколько никому пока неизвестных людей, сидящих так мирно в маленькой комнатке на окраине города в теплый тифлисский апрельский вечер.
Но наступило утро, и все произошло так, как говорили накануне: пошли по проспекту несколько человек, потом их стало больше и — даже точно, как было предусмотрено, — когда дошли до Казенного театра, это уже была толпа, а на Дворцовой, там, где проспект расширялся перед дворцом наместника, толпа заполнила мостовую до самых тротуаров, и те, кто был на тротуаре, слились с теми, кто был на мостовой.
Потом он увидел Аракела. На нем была папаха со свисающими на глаза струйками шерсти, и под этой папахой лица почти не было видно, но он узнал его потому, что Аракел стоял на условленном месте — на углу гостиницы «Ориант», и на нем было длинное черное пальто, под которым он прятал флаг.
Аракел увидел его издали и не стал ждать, пока он подойдет, и даже не кивнул издали, и не подал никакого другого знака, чтоб он шел за ним, а стал быстро протискиваться сквозь толпу на середину улицы. Он бросился за ним и так боялся не догнать его или потерять в толпе, что почти бежал, грубо и не глядя расталкивая тех, кто стоял на пути. Потом он увидел папаху Аракела прямо перед собой и из-под папахи — сильный, заросший, с проседью, потный затылок. Он молча пошел за затылком. Аракел, не оборачиваясь, сказал:
— Смотри, чтоб не подошли сзади.
Вдруг рывком выбросил вверх обе руки, и в одной руке у него был флаг. Раздался крик — так кричат, когда бросаются в атаку, чтобы заглушить страх; он не сразу сообразил, что это крикнул Аракел, а потом, когда в наступившей тут же тишине Аракел крикнул еще и еще, словно убеждая поддержать его и не оставлять одного, он узнал не голос Аракела, а слова, потому что накануне обсуждали и это — что Аракел крикнет, и Аракел с самого же начала крикнул, как решили:
— Долой тиранов! — И в тишине еще отчаяннее: — Долой тиранов!..
Низкий хрипловатый голос из толпы запел «Варшавянку», нестройно, с разных концов подхватили. Неожиданно стали петь все, и это была не песня, а протяжный, продолжающийся крик. Он тоже стал кричать вместе со всеми, не зная слов, первым приходящим сочетанием звуков. Донеслись свистки. По тому, как толпа сразу придвинулась к нему, он понял, что с обеих сторон улицы выбежали из подъездов полицейские, и то ли от того, что все теперь еще больше придвинулись друг к другу, то ли потому, что пытались перекричать свистки и крики, песня стала громче и даже стройнее, и сквозь нее стали раздаваться короткие выкрики, в которых он успевал разобрать только слово «долой», а потом донесся голос Вано Стуруа — он сразу узнал голос Вано и удивился долгой фразе, которую тот прокричал: «Да здравствует политическая свобода!» Он обернулся — туда, откуда донесся голос Вано, увидел над толпой головы лошадей и сказал в спину Аракелу: