Выбрать главу

— Лошади… — без страха и даже как будто спрашивая, откуда здесь лошади.

Аракел сразу обернулся, и он увидел, что шея Аракела стала короче, — из-под папахи видны были теперь только его губы и небритый, с проседью, подбородок.

— Прячь голову! — сказал Аракел. Рядом кто-то испуганно выкрикнул:

— Смерть тиранам!

И только тогда он понял, что там, на лошадях, — казаки.

Аракел стоял, расставив ноги и схватив древко флага обеими руками, как будто приготовился ударить флагом как пикой в первого, кто подойдет. И оттого, что Аракел так стоял, а он по прежней мальчишеской привычке хотел побежать, сразу вспомнил, что сегодня нельзя ни бежать, ни скрываться и в этом-то весь смысл того, что они вышли на улицу.

Лошадиные морды быстро приближались, мотались от натягиваемых поводьев. Толпа перед ними расступалась. Донеслась похабная ругань. Несколько человек, стоявших перед ним, отбежали, и в двух шагах от себя он увидел прижатое к ушам лошади большое белое лицо и над лицом — красный околыш фуражки и черный лакированный ремешок — к подбородку, по длинной щеке… Он невольно отступил и наткнулся спиной на Аракела, и получилось, что он прикрыл Аракела, и в ту же секунду над головой его в небе взметнулась плеть, он ясно увидел ее, и плеть так и осталась навсегда в том чистом апрельском небе, и еще она запомнилась ему потому, что именно с этого момента — с того момента, как он отступил от лошади и увидел над собой плеть, а потом спину перерезал сваливший его удар, — именно с этого момента его словно сжали в судорожную пружину, и теперь все в нем только стремилось разжаться, и это уже не зависело от него; спасаясь от ног лошади, он прыгнул с земли, схватился обеими руками за шею лошади, повисая на ней, с силой выкинул вверх обе ноги и ударил ими в белое лицо казака. В тот же миг от страха, или от этой неожиданной тяжести на шее, или оттого, что невольно натянул поводья падающий казак, лошадь встала на дыбы и еще заржала, а он не отпускал стиснутые на шее лошади руки, и лошадь подняла его над толпой, а он в это время успел еще раз ударить ногами в залитое уже кровью лицо казака, и казак стал валиться с лошади, и он тогда тоже разжал руки и прыгнул на землю и потом чувствовал только освобождающую ярость своих ударов — сначала головой в живот какого-то полицейского, полицейский не успел даже крикнуть, задохнулся, скорчился, потом наотмашь — в чье-то бородатое лицо, и на миг перед глазами — большой открытый рот упавшего казака, и казак молча хватает этим ртом воздух, а потом на казака наваливаются, но раздался оглушающий топот, и свист, и крики, и он успел увидеть, что по Головинскому прямо на них мчатся казаки, еще издали свистят и кричат, распаляя себя для драки…

С Дворцовой уходили по узким переулкам. Аракел опять нес флаг под пальто.

На Солдатском базаре их ждали с утра. Аракел достал флаг. Пели «Варшавянку». Кто-то торопливо говорил речь.

Полицейские пришли скоро, но после того, что было на Дворцовой, их не боялись. Полицмейстер Ковалев просил:

— Добром прошу, господа, разойдитесь, очень прошу, господа, будет хуже!

Его перебивали. Миха оттолкнул его и стал говорить сам.

Потом стали разгонять, стреляли в воздух, били, связывали за спиной руки, увозили на извозчиках в полицейские участки.

Вечером все, кому удалось скрыться, собрались у церкви на Мтацминда, и Коба сказал:

— Надо напечатать прокламации. Рабочие должны знать, что они победили.

Вчера встретил Сталина в Кремле. Шел к Ленину и встретил Сталина. В коридоре. Сталин сказал: «А, Камо!..» И постоял, не поднимая головы. Ждал, что он скажет. Он ничего не сказал. Сталин посмотрел в сторону, усмехнулся и ушел.

В окне, в голубом небе горит купол храма. Скоро вечер. Ничего почти не написал. Владимир Александрович выругает.

Он с удивлением прочел только что написанную фразу: «У каждого свое небо». Вырвал страницу, скомкал, положил в пепельницу, машинально достал спички, поджег, аккуратно стряхнул пепел в стоящую у стола корзину, взял ручку и написал:

«Когда гроза утихла и стало светать, он прилег меж высоких трав и стал прислушиваться к голосам природы, к шуму потока, щебетанию птичек, вою шакала и видел постепенное пробуждение природы…» Слова приходили сразу и легко, и ему казалось, что он пишет о том, что пережил сам и теперь только вспоминает: «Наступила ночь, он очутился в дремучем лесу, где скоро сбился с дороги и потерял из виду горные вершины, которые служили ему путеводной нитью. Куда бы он ни направлял свои шаги, всюду встречал девственный, темный, грозный лес. Он старался найти дорогу, влезая на высокие деревья и осматривая местность кругом, но повсюду видел тот же зубчатый лес. Он с отчаяньем и с болью в сердце упал на землю и стал тихо, тихо рыдать».