Выбрать главу

Вчера я с иронической рыцарственностью Вас защищала, это меня услаждало, гладило по сердцу, хотя и знаю, что:

…за добрые дела

Лозэн, не любят!

Кстати, кажется продаю Фортуну Гике [104].

Есть нежные слова в Вашем письме, тоже гладящие по сердцу, по всему верху груди — ладонью. С таким письмом хорошо спать. — Спасибо.

По Вас не скучаю — пока, но (знаю себя) через три дня бы заскучала. И потом — Вы дома, очень думать о Вас значило бы — и Вас заставлять думать, т. е. из дому — уводить (не самомнение, первая гадалка скажет!), а я против даже самого нежного насилия.

А если сами думаете обо мне — Вам меня уводить не приходится.

Хочу Ваших писем. Продолжайте. Письмо — испытание.

«…нежность на исходе» (от растраты). Это чудесно и правильно. И, смотрите: от «на исходе» — неизбывность, чем больше даешь, тем больше остается, закон правильный даже в мире внешнем. (Я, напр., раздающая НАПРАВО и НАЛЕВО — в самом злободневном — партийном — смысле! — стихи из Ремесла (NB! ВАШЕГО) и отчаивающаяся когда-либо до конца избыть.) Я бы хотела прочесть Ваши стихи. — Дадите? — Прочту внимательно и скажу правду. (Оттого, верно, и нé дал! 1932 г.)

* * *

Вы, конечно, из лени, не напишете мне ни строчки, Вы вроде Али, которую нужно соблазнять неграми или хватать за загривок: пиши! Днем — море, вечером — сон.

Когда я уеду — и вот, не знаю, что дальше. Вижу себя, глядящую — согласно Вашему определению — вполоборота, через плечо, но не на Вас: на себя — эту.

* * *

Моя нежность! Завтра или послезавтра спрошу Вас, что в точности Вы делали во втором часу ночи, нынче, в воскресенье.

Помню Ваши утренние волосы: кудрявые, и дневные: проборные, и ночные: лохматые, — самые милые! И всю Вашу небрежную (не бережете!) нежность. Но слишком думать о Вас нельзя.

* * *

Спокойной ночи. — Если Вам сейчас снится хороший сон — то, конечно, моей милостью.

* * *

9-го нов<ого> июля 1922 г., ночь

— Письмо девятое, последнее —

Мой родной,

Сегодня наши мысли врозь, Вы берете в сон — другую, я — целое небо.

От стихов (напряжения) мне страшно захотелось спать, я ждала Ваших шагов, мне не хотелось, чтобы я когда-нибудь — в будущем — смогла сказать себе, что хоть раз пропустила Вас по своей вине, я взяла подушку и легла — головой в дверях балкона. Подымаю глаза: две створки двери — и всё небо. Шагов было много, я скоро перестала слушать, где-то играла музыка, я вдруг почувствовала свою низость (всех годов и последних дней!), я знаю, что я не такая, — это только потому, что я пытаюсь — жить.

Жить — это кроить и неустанно кривить и неустанно гнуться и уступать — и ни одна вещь не стоит (да и не стоит! простите эту грустную, серьезную игру слов), всё на мягких ногах, как тот идол, а когда хочешь выправить (не жить — быть!) — весь хребет трещит, разрыв (не с человеком, — только души!).

Мой родной, я совсем не знаю, доходит ли. Я еще полна этим пустым небом. Оно плылó, я лежала неподвижно, я знала, что я, лежащая, пройду, а оно, плывущее, останется. (Небо плывет вечно и безостановочно: с тех пор как земля и раньше чем земля, а я — всё прохожу: вечно и безостановочно. Я — это все те которые так лежали и смотрели, лежат и смотрят, будут лежать и будут смотреть: видите — я тоже бессмертно!)

И вспомнила утро: недоуменно, вне негодования. Это просто была не я. Разве я — могу кроить и рассчитывать. Нет, это жизнь за меня старается. Я могу — да — рваться (как ребенок: к тебе) — разрываться — но дальше!.. Все исхищрения, все лоскутья (урезки!) — как не завести рук за спину?

Разве нужно — в таком осуществлении — такой ценой?

Друг, должно быть небо — и для любви.

Знайте, не раскаяние и не угрызение, ни от чего не отказываюсь, пока под веками и на пороге губ.

Простите меня за мои сегодняшние слова и помыслы, я была не в уме.

Друг, Вы сегодня не пришли, потому что писали письма, мне уже не больно от таких вещей — приучили — (Вы — и все, Вы ведь тоже «бессмертны»! — как та лежащая: глядящая я) — когда Вы когда-нибудь, на досуге, перечтете мои записные книжки — не только ради формулы и анекдота — когда Вы иначе, меня живую ища, перечтете — Вы заново увидите нашу встречу. Думаю, в жизни со мной поступали обычно, а я чувствовала необычно, поэтому никого не сужу. От Вас как от близкого я видала много боли, как от чужого — только доброту, никогда не чувствовала Вас ни тем, ни другим, боролась в себе за каждого — значит: против каждого.

Это скоро кончится — чую — уйдет назад, под веки, за губы — Вы ничего не потеряете, стихи останутся. Жизнь прекрасно разрешит задачу, Вам не придется стоять распятием (да простит мне Бог и Ваше чувство меры — непомерность сравнения!).

Родной! Вне милых бренностей: ревностей, нежностей, верностей, — вот так, под пустым небом: Вы мне дороги. Но мне с Вами просто нечем было дышать.

Я знаю, что в большие часы жизни (когда Вам станет дышать нечем, как зверю задохнувшемуся в собственном меху) — минуя мужские дружбы, женские любови и семейные святыни — придете ко мне. По свою бессмертную душу.

А теперь — спокойной ночи.

Видите, небо рознит меня не с Вами, только <фраза не окончена>

Целую Вашу черную головочку.

М.

* * *

Письмо десятое, невозвращенное

* * *

Письмо одиннадцатое, полученное:

Вы поймете, Марина, как мне трудно писать: я сознаю себя кругом виноватым. Виноват в отсутствии той «воспитанности» (внутренней и внешней), которую Вы так цените. Но постигает же людей чума, и меня постигла жестокая прострация, гнусное состояние окостенения, оглушения, онемения. Всё проходило мимо и никакие силы не могли бы заставить меня делать то, что делать было необходимо. Сейчас всё это — позади, и я чувствую какую-то особенную послеболезненную бодрость. Мне очень тяжело, что мое молчание могло Вас навести на ложные предположения. Я долго и тяжко спал. Спящие не ходят на почту. (Я, 1932 г. — Но едят.) Прошу этому верить.

<Вдоль правого поля:> NB! Ненавижу слово: бодрый. Фокс-террьер — бодрый. А в общем — всё письмо — послеобеденная добрость.

вернуться

104

т. е. А. И. Гуковскому