Brunhild vom Bodensee.
…Seit R<ilke> habe ich Niemanden geliebt, in Niemanden gelebt, er war meine letzte Seele, meine letzte ander-Seele.
Als Sie so lange nicht schrieben, dachte ich: jetzt hat die Frau Angst, sie will kein grosses Gefühl, sie ist erfüllt — und liess Sie schweigen und hätte selbst nie geschrieben (geschrien).
…Als mein Kind in Russland vo<r> Hunger starb und ich es — so auf der Strasse von einen fremden Menschen erfuhr (— Ist die kleine Irina Ihr Kind? — Ja. — Sie ist tod. Gestern tod. Morgen begraben wir sie.) schwieg ich drei Monat lang — kein Sterbenswort — zu niemandem — damit es nicht weiterstürbe, noch (in mir) — lebe. Darum nannte Ihnen R<ilke> nicht meinen Namen. Nennen — trennen: sich vom Dinge trennen. Ich nenne niemand — nie.
Es wird ein harter Winter sein — ist schon hart, obwohl noch nicht Winter — mein Mann hat keine Arbeit und kann, als Kranker, auch keine haben. Wütende und würgende Armut, geschenkte (schöne Sachen — was brauch ich sie?) verschleudere ich für 20–30 frs — die gleich weg sind. Meine Tochter strickt, aber für einen Sweater — 2 Wochen Arbeit — zahlt man nur 50 frs. Ich kann nur schreiben, nur gut schreiben, sonst wäre ich längstens reich.
Mit der russischen Emigration steh ich schlecht denn — ich steh ausserhalb, lebe nur in meinen Heften und meinen Pflichten und wenn manchmal meine Stimme erklingt — so ist es immer Wahrheit, wie noch unlängst, als unser grosser sowietischer Dichter Maïakowsky hier in Paris einen Vortrag hielt. Am anderen Tag schrieb ich ihm einen offenen Brief — das war ein Jubelruf — und am Tage drauf wurde ich aus der Zeitung, wo ich manchmal meine Verse drucken liess (nein, wo man sie manchmal — duldete) — entfernt «wegen sowietischen Sympathien».
Ganz allein steh ich, für die Fernen — eine Emigrantin, für die Nahen — eine <пропуск одного слова> — nurweil ich keine Politik.
Hände waschen möchte ich jedesmal wie ich eine Zeitung — anseh.
Liebe Frau im alten Park, grossen Dank für das grosse Geschenk. Zur Stunde, wo alle Fenster umher schwarz sind — meine Stunde, mein lichtes Fenster allein! — schlag ich das Buch auf und bin wieder ich: vogelfrei, wie es in Ihren alten Gesetzen steht.
Милостивая государыня![72]
Как странно получается иной раз! Когда я писала Вам о русской секретарше, я должна была сразу взять новый лист, ибо не успела опомниться, как на бумаге появились слова: чересчур здоровая.
«Светловолосая девушка» (Черносвитова[73] означает: Черно — черный, а свитова происходит от рубашки (малороссийское: свитка), буквально — та, на которой черная рубашка) хвалилась Рильке и говорила о нем как о собственноручно сделанных пластинках его фотографий: мое. Я встретилась с ней один-единственный раз и отпустила ее жить дальше — не тоскуя.
Сегодня, 17-го, я получила Ваше письмо и его (том писем).
Ваше письмо пенится — и плещется — и сверкает — Боденское озеро — слово из моего детства, я жила тогда во Фрейбурге (Брейсгау), и у меня была подруга — Брунхильда — из тех мест, похожая на русалку. Я так ее полюбила (за ее красоту: русалочность!), что нам вскоре вовсе запретили встречаться — как будто я была озером, желающим забрать ее домой — со школьной скамьи и песчаной отмели!
Брунхильда с Боденского озера.
…После Рильке я никого не любила, ни в ком не жила, он был моей последней душой, последней другой-душой.
Вы так долго не писали, что я подумала: госпоже стало боязно, она не желает полноты чувства, она переполнена — и я не прерывала Вашего молчания и сама бы никогда не написала (окликнула).
Когда мой ребенок умер в России от голода и я узнала об этом — просто на улице от незнакомого человека (— Маленькая Ирина Ваша дочка? — Да. — Она умерла. Вчера умерла. Завтра мы ее будем хоронить.), я молчала три месяца — ни слова о смерти — никому — чтобы он <ребенок> не умирал окончательно, еще (во мне) — жил. Поэтому Ваш Рильке не называл моего имени. Назвать — разъять: отделить себя от вещи. Я не называю никого — никогда.
Грядет холодная зима — уже холодно, хотя зимы еще нет — у моего мужа нет работы, да он и не может работать, потому что болен. Изнурительная и удушающая нищета, распродаю дареные вещи (красивые вещи — к чему они мне?) по 20–30 франков — которые тут же улетучиваются. Моя дочь вяжет, но за свитер — 2 недели работы — дают всего 50 франков. Я умею только писать, только хорошо писать, иначе давно бы разбогатела.
С русской эмиграцией я лажу плохо, ибо — стою в стороне, живу лишь в моих тетрадях и обязанностях, и если порой раздается мой голос — это всегда правда, как совсем недавно, когда наш великий советский поэт Маяковский выступал здесь в Париже. На другой день я написала ему открытое письмо — это был ликующий зов — а еще на другой день я была изгнана из газеты, где я изредка печатала свои стихи (нет, где их изредка — допускали), — «за советские симпатии».
Я совсем одинока, для тамошних — эмигрантка, для здешних — <пропуск одного слова> — только потому, что я не политик.
Мне хочется мыть руки всякий раз, когда газету — вижу.
Милая госпожа в старом парке, огромное Вам спасибо за огромный подарок. К тому часу, когда все окна вокруг черны — моему часу, одно лишь мое светящееся окно! — я открываю книгу и снова становлюсь собою — вне закона <букв.: вольной как птица> как написано в Ваших старых законах (нем.). ]
(Уже осень 1930 г., после С<ен> Лорана.)
Строки:
…Тригорбого верблюда
Обиды — не забуду.
Мур:
Зверский сад.
— Вы только ростом мáленьки, а так — Вы дама.
(жене зубн<ого> врача, крохотной)
Я свечек не ем вообще.
Мур: — Мама, у нас черти в ванной завелись. Я слышал, как они сейчас: и-и-и! Совсем мáленько. За печкой. Совсем тоненько. Подите послушайте.
Мёдон, 8-го ноября 1930 г.
(NB! Здесь какой-то большой пропуск — сейчас еще не напала на след: с 14-го апреля 1930 г. по 8-ое ноября 1930 г. — ни одной записи о Муре и ни одной собственной. В большой тетради — зеленой — нет, д. б. в какой-нб. записной книжке. Ни одной записи за всю Савойю: немыслимо. Но — пока — продолжаю.)
Мур — 31-го дек<абря> 1930 г.
— Не понимаю: зачем жена нужна?
— Чтоб в доме порядок был.
— Но ведь мама есть.
— Мамы умирают (объясняю возраст).
— А зачем еще жена нужна?
— Чтобы был близкий человек, который тебя пожалеет. Ну, у тебя горе, например. Кому расскажешь?
72
Обращено к Нанни Вундерли-Фолькарт (1878–1962), близкому другу и душеприказчице Р. М. Рильке.
73
Речь идет о Евгении Александровне Черносвитовой (1903–1974), бывшей секретарем Рильке с середины сентября по конец ноября 1926 г.