Словом, расторговался я вчистую, подбросил лошаденке сенца и пошел бродить по городу. "Человек из праха создан", – все мы люди, все мы человеки, хочется на мир божий поглазеть, воздухом подышать, полюбоваться на чудеса, что выставляет Егупец напоказ в окнах магазинов, будто говоря: смотреть – смотри, сколько душе угодно, а руками трогать – не моги! И вот стою это я у большого окна, за которым разложены полуимпериалы, серебряные целковики, банковые билеты и просто ассигнации, гляжу и думаю: "Господи боже мой! Иметь бы мне хоть десятую долю того, что здесь лежит, – чего бы мне еще тогда желать? И кто бы мог со мной сравняться? Перво-наперво, выдал бы я старшую дочь, дал бы за ней пятьсот рубликов приданого, не считая подарков, одежи и свадебных расходов; конягу с тележкой и коров продал бы, переехал бы в город, купил бы себе постоянное место в синагоге у восточной стены, жене – дай ей бог здоровья! – нитку-другую жемчуга, раздавал бы пожертвования, как самый зажиточный хозяин; синагогу покрыл бы железом, чтоб не стояла, как сейчас, без крыши – вот-вот провалится; устроил бы какую ни на есть школу для ребят, соорудил бы больницу для бедных, как во всех порядочных городах, чтобы бедняки не валялись в синагоге на голом полу; выставил бы наглеца Янкла из погребального братства, – хватит ему водку пить и пупками да печенками закусывать на общественный счет!.."
– Мир вам, реб Тевье! – слышу я вдруг позади себя. – Как живете?
Оборачиваюсь, смотрю, – готов поклясться, что знакомый!
– Здравствуйте, – отвечаю. – Откуда будете?
– Откуда? Из Касриловки. Родственник ваш, – говорит он. – Правда, не так, чтобы очень близкий; ваша жена Голда приходится мне кровной четвероюродной сестрой.
– Позвольте-ка, – говорю я. – Так вы, может быть, зять Борух-Герша, мужа Лея-Двоси?
– Вроде угадали! – отвечает он. – Я зять Лея-Двосиного Борух-Герша, а жену мою зовут Шейне-Шейндл, дочь Лея-Двосиного Борух-Герша! Теперь вам ясно?
– Погодите-ка, – говорю я. – Бабушка вашей тещи, Соре-Ента, и тетка моей жены, Фруме-Злата, были как будто бы чуть ли не кровными двоюродными сестрами, а вы, если не ошибаюсь, женаты на средней дочери Борух-Герша, мужа Лея-Двоси. Но дело в том, что я забыл, как вас зовут, вылетело у меня из головы ваше имя. Как же вас зовут по-настоящему?
– Меня, – отвечает он, – зовут Менахем-Мендл, зять Лея-Двосиного Борух-Герша, – так зовут меня дома, в Касриловке.
– В таком случае, дорогой мой Менахем-Мендл, – говорю я ему, – тебе особая честь! Скажи-ка мне, дорогой Менахем-Мендл, что ты здесь поделываешь, как поживают твои теща и тесть? Как твои дела, как здоровье?
– Эх! – отвечает он. – На здоровье, слава богу, не жалуемся, живем помаленьку. А вот дела нынче что-то невеселые.
– Авось бог милостив! – говорю я и поглядываю на его одежду: потрепана сильно, а сапоги, извините, каши просят… – Ну, ничего! Господь поможет. Поправятся, надо думать, дела. Знаешь, как сказано: "Все суета сует", – деньги – они круглые: нынче там, а завтра здесь, – был бы только человек жив! А главное – это надежда! Надо уповать. А что приходится горе мыкать, так ведь на то мы и евреи! Как говорится: "Ежели ты солдат, – нюхай порох!" А в общем, -говорю, – вся жизнь наша – сон… Ты скажи мне лучше, Менахем-Мендл-сердце, каким образом ты вдруг очутился в Егупце?
– Что значит "очутился"? – отвечает он. – Уж я здесь полегоньку да потихоньку года полтора…
– Ах, вот как! – говорю я. – Стало быть, ты здешний, егупецкий житель?
– Ш-ш-ш! – зашипел он, оглядываясь по сторонам. – Не говорите так громко, реб Тевье! Здешний-то я здешний, но это – между нами!..
Стою я и смотрю на него, как на полоумного.
– Ты что? – спрашиваю. – Беглец? Скрываешься в Егупце посреди базара?
– Не спрашивайте, – говорит он, – реб Тевье! Все это правильно. Вы, наверное, не знаете егупецких законов и порядков… Пойдемте, – предлагает он, – и я вам расскажу, что значит быть здешним и в то же время нездешним…
И стал он мне рассказывать целую историю о том, как здесь люди мытарствуют…
– Послушай меня, Менахем-Мендл! – говорю я. – Съезди ко мне в деревню на денек. Отдохнешь, кости разомнешь. Гостем будешь и желанным! Старуха моя так тебе обрадуется!
В общем, уговорил: едем. Приехали домой – радость! Гость! Да еще какой! Кровный четвероюродный брат! Шутка ли? Свое – не чужое! И пошли тары-бары: что слышно в Касриловке? Как поживает дядя Борух-Герш? Что поделывает тетя Лея-Двося? А дядя – Иосл-Менаше? А тетя Добриш? А дети их как поживают? Кто умер? Кто женился? Кто развелся? У кого кто родился и у кого жена на сносях?
– Ну, что тебе, – говорю я, – жена моя, до чужих свадеб и рождений? Ты позаботься лучше, чтоб перекусить было чего. "Всяк алчущий да приидет…" Какая там пляска, коли в брюхе тряска? Ежели есть борщ, – прекрасно, а нет борща, так и пироги сгодятся, или вареники, галушки, а то и блинчики, лазанки, вертуты… Словом, пускай будет блюдом больше, лишь бы скорее!
Короче говоря, помыли руки и славно закусили, как положено.
– Кушай, Менахем-Мендл, – говорю я, – ибо "все суета сует", как сказал царь Давид[4], нет на свете правды, одна фальшь. А здоровье, – говорила моя бабушка Нехама – царствие ей небесное, умная была женщина! – здоровье и удовольствие в тарелке ищи…
Гость мой, – у него, у бедняги, даже руки тряслись, – на все лады расхваливал мастерство моей жены и клялся, что он уж и времени того не помнит, когда ему доводилось есть такие чудесные молочные блюда, такие вкусные пироги и вертуты!
– Глупости! – говорю я. – Попробовал бы ты ее запеканку или лапшевник вот тогда бы почувствовал, что такое рай на земле!
Ну вот, покушали, молитву прочитали и разговорились каждый о своем, как водится: я о своих делах, он о своих. Я – о том о сем, пятое – десятое, а он об Одессе, о Егупце, о том, что он уже раз десять бывал "и на коне и под конем", нынче богач, завтра – нищий, потом снова при деньгах и опять бедняк… Занимался такими делами, о которых я сроду и не слыхивал, дикими какими-то, несуразными: "гос" и "бес", "акции-шмакции". "Потивилов", "Мальцев-Шмальцев" бог его ведает! А счет ведется прямо-таки сумасшедший – десять тысяч, двадцать тысяч… Деньги – что щепки!
– Скажу тебе по правде, Менахем-Мендл, – говорю я ему, – то, что ты рассказываешь о своих диковинных делах, – это, конечно, ловкости требует, уметь надо… Но одно мне не совсем понятно: насколько я знаю твою супружницу, меня очень удивляет, что она позволяет тебе эдак носиться и не приезжает к тебе верхом на метле…
– Эх, – отвечает он со вздохом. – Об этом, реб Тевье, лучше не напоминайте мне… Достается мне от нее и так… И в жар и в холод бросает… Послушали бы вы, что она мне пишет, – вы бы сами сказали, что я праведник! Но все это мелочь, на то она и жена, чтобы в гроб вгонять. Есть, – говорит, – кое-что похуже. Имеется у меня еще и теща. Рассказывать вам о ней мне не к чему, – вы сами ее знаете!
– В общем, – говорю я, – у тебя, как сказано: "И пятнистые, и пегие, и пестрые…" Болячка на болячке, а поверх болячки – волдырь!
– Совершенно верно, реб Тевье! Это вы очень правильно сказали. Болячка болячкой, но волдырь, – отвечает он, – хуже всякой болячки!
Словом, проболтали мы таким манером до поздней ночи. У меня даже голова закружилась от всех этих историй и сумасшедших дел, от этих тысяч, которые то взлетают кверху, то свергаются вниз, от сказочных богатств Бродского…. Всю ночь потом мерещились мне Егупец, полуимпериалы, Бродский, Менахем-Мендл со своей тещей… И только на следующее утро он наконец выложил все начистоту. В чем дело?
– Так как, – говорит он, – у нас в Егупце сейчас деньги, можно сказать, на вес золота, а товар полетел вниз, то вы, реб Тевье, могли бы в настоящее время отхватить порядочный куш, а меня вы бы очень поддержали, прямо-таки из мертвых воскресили бы!
4
…"все суетятся", как сказал царь Давид… – Это изречение взято из библейской книги "Экклезиаст" и никакого отношения к царю Давиду не имеет; Тевье упоминает царя Давида для вящего авторитета.