Пот заливал глаза, я едва ее видел... И был настолько не в себе, что закричал на нее, как на крестьянку:
- Я же говорил тебе, уйди!
- Тезей, - говорит, - ты с ума сошел! Ты себя убьешь!
- Ну и что?
- Я же знала, как это будет! - она заплакала и сжала руками лоб. Я молчал. Я почти ненавидел ее в тот миг.
- Он должен был мне поверить. Да, хоть я была очень молода... Увидела, что я смотрю на нее и жду, и зажала рот рукой. Я повернулся уйти и вскрикнул от боли: раньше не заметил, что порвал себе спину. Она подошла и мягко ощупала мышцу - я смотрел в сторону.
- Тезей, сын мой, - ее нежность была сейчас хуже всего, я изо всех сил стиснул зубы, - одно я тебе могу сказать. Это не я заставляю тебя мучиться. И мне кажется, что я имею право судить... - она замолчала, глядя на море через просвет в листве, потом заговорила снова: - Береговой народ был дикий; они думали, что Зевс Вечноживущий умирает каждый год, и поэтому служили Великой Матери не так как мы, - не так как должно, - но они по крайней мере понимали, что есть вещи, которые нужно решать женщинам...
Она умолкла на миг - но увидела, что я жду не дождусь, когда она уйдет... И ушла. А я бросился ничком на землю.
Черная почва дубравы впитала мои слезы вековым ковром опавших листьев... Лес Зевса - не такое место, где станешь осуждать богов. Посейдон сокрушил мою гордость, словно колонну уронил ради забавы, но я на него больше не обижался. Мне вдруг стало ясно, что он не сделал мне ничего плохого, наоборот... Было бы недостойно осуждать его, тем более мне: ведь благородный юноша обязан превосходить врагов своей жестокостью, но друзей добротой... Успокоившись, я побрел домой, забрался в горячую ванну - мать уже приготовила... Потом она растерла меня маслом с травами, но мы с ней больше ни о чем не говорили.
Пару недель я не мог бороться; сказал приятелям, что упал в горах. Во всем остальном жизнь шла по-прежнему, только вот света больше не было. Те, с кем это случалось, меня поймут; таких, пожалуй, немного - такие люди легко умирают...
Когда человек в темноте - лишь один из богов может ему помочь.
Никогда прежде не выделял я Аполлона. Конечно же всегда молился ему, натягивая лук или настраивая лиру, а когда стрелял - всегда оставлял ему его долю... Иногда он давал мне удачную охоту... Хоть он почти непостижим и знает все тайны, даже женские, но он настоящий эллин и достойный человек. Если всегда помнить об этом, то легко быть угодным ему - гораздо легче, чем кажется. Он не любит слез, как солнце не любит дождя; но печаль он понимает. Принеси ему свою печаль в песне - и он тебя избавит от нее.
В небольшой лавровой роще возле Дворца, где у него алтарь, я принес ему жертвы и каждый день приходил туда петь ему. По вечерам в Зале я всегда пел о войне; но один в роще, когда меня слышал только бог, я пел о горе: о девушках, принесенных в жертву накануне свадьбы, о женщинах спаленных городов, плачущих над павшими мужьями... Или древние песни, оставшиеся от береговых людей, - о юных героях, любивших богиню один год и знавших о своей неминуемой смерти...
Но ведь невозможно все время петь. Иногда на меня нападала тоска. Черная, тяжелая, как зимняя снеговая туча... Тогда я никого не хотел видеть и уходил один в горы, с луком и собакой.
Однажды летом я забрел далеко. Стреляя по мелкой дичи, я только подбирал свои стрелы: ветер мешал. Ничего не было, кроме одного зайца. Уже солнце садилось, а я был еще наверху и смотрел на тени гор, тянувшиеся к острову через пролив... Со склонов, закрытых лесом и туманом, поднимались тонкие голубые дымки Трезены... Там, наверно, уже зажигали лампы, а на вершинах птицы еще пели свои тихие вечерние песни и высвечивалась каждая травинка.
Я вышел на круглую ровную площадку, на самом гребне. Утром туда падают самые первые лучи солнца и потому там алтарь Аполлона. Оттуда с обеих сторон видно море, а на западе - горы вокруг Микен... Там стоит домик для жрецов каменный, потому что наверху очень сильные ветры - и небольшое хранилище для священных предметов, тоже из камня. Под ногами - упругий вереск и чабрец, и алтарь будто врезан в небо... Я был по-прежнему мрачен и решил, что не пойду ужинать в Зал. Я бы только поссорился там с кем-нибудь - зачем наживать лишних врагов? А в гавани есть девушка, которая меня примет, это ее профессия...
С алтаря поднялось бледное кольцо дыма от старого огня, и я остановился почтить бога. В руке был застреленный заяц. "Не стоит его делить, - думаю, нельзя быть мелочным с Аполлоном. Оставлю ему всего зайца, ведь он часто дает мне удачу даром."
На фоне лимонного закатного неба алтарь был черен. На нем еще тлели угли после вечерней жертвы, и в воздухе висел смешанный запах горелого мяса и вина... Дом жреца был безжизнен - ни света, ни дымка, наверно, ушли за водой или за дровами... Во всем мире вокруг не было ни единой души - только пронзительный свет, и голубые просторы гор, морей и островов. Даже пес был подавлен этой пустотой: растерянно повизгивал, шерсть на загривке потемнела... Вечерний ветер затронул мою тетиву, и она зазвенела странным высоким звуком... И вдруг я почувствовал себя таким ничтожным - словно муравей, тонущий в реке! Я отдал бы всё, чтобы увидеть кого-нибудь - кого угодно, хоть старушку, собирающую хворост, хоть зверюшку какую, лишь бы живая была!.. Но весь мир вокруг был неподвижен, только тетива звенела, тонко как комар. Свело шею, перехватило дыхание - я бросился бежать. Мчался вниз по склону, по лесу - ничего не видя, как загнанный олень, пока не уперся в непролазную чащу... И стоял там в напряжении, волосы дыбом, как на собаке, и ясный голос сказал мне:
- Не задерживайся сегодня, а то пропустишь арфиста.
Я знал этот голос. И эти слова уже слышал... Это же мать мне сказала сегодня утром, когда я уходил! Я что-то ответил ей и тут же забыл об этом не до арфистов мне было, - а теперь ее слова вернулись как эхо.
Я поднялся к храму, положил зайца на стол для приношений, чтоб жрецы забрали, и пошел домой. Тоска прошла - мне хотелось есть, хотелось вина, хотелось быть с людьми.
Торопился я здорово, но все равно опоздал. Дед вскинул на меня брови... А арфист уже сидел за столом среди придворных, и мне освободили место рядом с ним.
Это был человек средних лет, сухощавый и смуглый, с глубоко сидящими глазами и задумчивым ртом. В царских домах он чувствовал себя уверенно; не было в нем ни заносчивости, ни подобострастия - с ним легко было говорить. Он рассказал мне, что пришел из Фракии, где служил в храме Аполлона. Бог запретил ему есть мясо и пить крепкое вино, так что он брал себе только сыр и зелень, да и то понемногу - ему предстояло петь... Его платье сверкало золотом - наверное, подарок кого-то из царей, - но лежало сложенное на скамье рядом, а певец сидел в чистой белой нательной рубахе. Это был спокойный человек, с примесью крови берегового народа, и о своем искусстве он говорил просто, как мастеровой.