Когда мы шли по двору, я думал, как часто он говорит теперь с благоговением об Аполлоне. Когда-то была одна лишь Владычица… Но, конечно, в Эпидавре его научили чтить Целителя, и как-никак они ведь родные брат с сестрой…
Служанки Федры приотворили шторы, чуть-чуть. Она была причесана и опиралась спиной на свежие подушки, глаза ей слегка подсинили… Я ввел мальчика наверх, и он остановился возле ее постели. Неуклюжий, застенчивый — таким я его никогда не видел… Его длинные большие руки висели нерешительно, словно задумались. Пробормотал что-то, в смысле ему, мол, очень жаль, что она болеет…
Я обрадовался, что она ответила любезно. Это, мол, приходит и уходит, но сегодня особенно тяжкий день… «Я уже испробовала все средства, кроме тебя. Так сделай, пожалуйста, что сможешь».
Он углубился в себя, — как я видел и у других целителей, — смотрел и думал. Потом положил руку ей на лоб и словно прислушался… Она закрыла глаза. Вскоре он взял руками ее виски и сжал слегка, чуть-чуть нахмурясь и всё с тем же слушающим видом… Через некоторое время он убрал руки, но она прижала их к лицу, так что он подержал еще немного, наконец выпрямился и покачал головой:
— Извини. Но, быть может, станет легче от отвара из ивовой коры?
Она открыла глаза:
— Почему же? Все уже прошло!
— Прошло? — Он снова наклонился посмотреть на нее. — Как странно, я этого не почувствовал. Но я рад, что тебе лучше. Надеюсь, теперь ты сможешь заснуть. До свидания.
Когда мы вышли, я сказал:
— Раз она забыла — я должен поблагодарить тебя за нее.
Он улыбнулся.
— Бог сам это сделал; хотел бы я знать как… Ну ладно, пойду назад к лошади; там случай простой.
В ближайшие несколько дней она посылала за ним еще пару раз. В первый раз я сам его отвел, в следующий был занят и отослал его с ее служанкой… А на следующий день она позвала его снова, но он уехал кататься на колеснице вместе с младшим братом. В конце концов, сказал я ей, он и задержался-то, чтобы помочь малому, и у них не так уж много времени осталось побыть вместе…
У меня еще были дела в Хэлае, где границы были запутаны несколько веков назад. Слишком много я запустил за свои бродячие годы и теперь ездил туда чуть ли не каждый день. На другой вечер я узнал, что Федра снова посылала за Ипполитом, но он не пошел, хоть был во Дворце. Я спросил почему, он ответил совсем коротко:
— Я послал ей лекарство. Оно ей поможет лучше.
— Может быть, — говорю, — но пойди хоть из вежливости. В доме будет легче жить без обид.
— Тогда пойдем вместе, — говорит, — посмотрим, как она себя чувствует.
— Мне некогда… — Пожалуй, я был груб, но не ему было указывать мне, что я должен делать… — Иди, — говорю, — пока не слишком поздно.
Он вышел вместе с ее служанкой. Мы как раз только что поели, он был одет для Зала, в своем большом золотом ожерелье… Тогда я не обратил внимания, а вот сейчас вспоминаю в деталях и пояс его, усыпанный ляписом и кораллами, и только что вымытые волосы, — мягкие, блестящие, — и как от него пахло душистыми травами после ванны…
Я рано ушел наверх со своей сицилианкой, а на другое утро был в Совете, — только к полудню хватился, что его не видно. Его паж сказал, что его не было всю ночь и что он еще не вернулся.
Вообще-то в этом не было ничего особенного, но я пошел спросить у Федры, послушался ли он меня, прежде чем исчез. Она была еще в постели, одна из ее девушек пробежала мимо меня в слезах, со следами побоев на теле… И сама она выглядела дико, словно всю ночь не спала, и всё вокруг дышало ссорой. Она глянула на меня так, будто ненавидела, — но, конечно, никто не мог ей нравиться в ту минуту…
— Откуда мне знать, где твой сын? И какое мне дело?.. Пусть будет где угодно, он был такой странный и грубый вчера!
— Грубый? — говорю. — Это на него не похоже. Что он тебе сказал?
Она продолжала кричать безо всякого смысла. Он бессердечен; врачевание для него только средство удовлетворить его гордость; его научили каким-то дикостям, это уж точно; ей стало не лучше, а хуже, теперь она весь день ни на что не будет годна; пусть он лучше к ней вообще и близко не подходит, но он должен прийти, чтобы хоть извиниться перед ней… И так далее. Я вспомнил про побитую девушку и решил, что она делает из мухи слона, но пообещал, что поговорю с парнем, как только он отыщется. Тут она вскочила, спрашивает, куда он уехал, — при этом я получше рассмотрел ее лицо. Она казалась лихорадочной и похудела, но не постарела от этого, как это бывает у женщин, нет: болезненная, дикая, полностью утратившая свое обычное спокойствие, она напомнила мне ту своевольную девочку в Лабиринте, с влажными волосами, разметанными по подушке, с распухшими от слез глазами… Напомнила впервые со дня нашей свадьбы.
— Он вернется домой, — говорю, — устанет или проголодается и придет. Ты же знаешь, каков он… Когда появится, я его отчитаю. А теперь я пришлю тебе настоящего лекаря, который знает все фокусы своего ремесла, он даст тебе что-нибудь, чтоб ты спала.
Она вдруг схватила мою руку, прижалась к ней, плачет навзрыд… Я не знал, что сказать; просто погладил ее по голове…
— Ох, Тезей, Тезей!.. Зачем ты меня привез сюда?!..
— Только ради твоей чести, — говорю. — Но если тебе там будет легче, то уезжай на Крит.
Она задрожала вся и аж ногтями мне в руку впилась:
— Нет, нет! Не сейчас!.. Я не могу покинуть вас, Тезей, не отсылай меня, иначе я умру!.. — вздохнула и, уже чуть совладав с собой. — Я слишком больна, море меня убьет.
— Ну успокойся, — говорю, — всё будет так, как ты захочешь; поговорим, когда тебе станет полегче.
Мне не хотелось продолжать при женщинах. Я вышел, послал за лекарем… Но мне сказали, что он у принца Акама, которому очень плохо; меня уже искали, чтоб сообщить об этом.
Я пошел к нему — и едва не задохнулся уже в дверях: слуга лекаря кипятил в котле какое-то зелье, и вся комната была полна удушливого пара. Дрова дымили; рабы, стоявшие возле них на коленях в попытках раздуть огонь, разрывались от кашля… Малыш задыхался в своей постели, лекарь лепил ему на грудь какой-то компресс — я их едва разглядел. Заорал, чтоб они убирались вон со всей своей дрянью, пока не задушили его совсем, спросил его, давно ли ему плохо… Со вчерашнего вечера, говорит, а слова — едва выговаривает сквозь удушье.
— Слушай, — говорю, — судя по твоему виду, эти идиоты не много тебе помогли своей вонью. Не знаю, что сегодня со всеми творится… — Дом, казалось, был полон болезнями и унынием, и я от этого почувствовал себя стариком. Снова вспомнились годы амазонки — стремительные, как бег колесницы, когда я знал, зачем я… — Я найду твоего брата, — говорю, — он должен быть где-то близко. Он сможет что-нибудь сделать, лучше этих.
Акам покачал головой и старался что-то сказать, но его опять одолел кашель. Я знал — он не любит, чтобы его видели во время приступов, и поднялся уходить; он ухватил меня за руку, пытаясь задержать, но я подозвал его старую критскую няньку, понимавшую больше всех остальных здесь, и пошел искать Ипполита. Я думал — если болезнь здесь, то лекарь не может быть далеко.
В его покоях был только паж, коренастый парнишка лет пятнадцати. Смотрел в окно… Как только увидел меня, сразу сказал:
— Я знаю, где он сейчас, мой господин: он ушел вниз со Скалы. — Потом увидел мое лицо и добавил: — О нет, государь, всё в порядке, я видел — он там сидит.
— Где? — Я был на грани терпения.
— Сверху не видно, мой господин, надо обойти понизу. Я думал, мне стоит взглянуть; я знаю большинство его любимых мест.
Он не был моим подданным, потому я спросил спокойно:
— Почему ж ты его не привел?
Он изумился:
— О, я никогда не хожу за ним, государь, разве что он мне заранее прикажет.
Я знал, глядя на него, что если я прикажу он мне не подчинится; так иногда знаешь заранее, что собака укусит. Потому просто спросил, что это за место.
— У устья старой пещеры, государь, на западном склоне. Там, где храм Владычицы.
Его построили после Скифской войны в благодарность за победу. Я вспомнил приношения, кровь и цветы и необработанный камень — там, где снова сомкнулись валуны над входом… С тех пор я там ни разу не был, — это была последняя дверь, через которую она прошла при жизни, — но теперь меня так тошнило от всех вокруг, что я пошел сам.