Дорога успела зарасти, стала почти такой же дикой, как была, когда открыли подземелье… А я теперь был не так гибок, как тогда, — пару раз нога соскальзывала, срывался, — но в общем спустился, без особого труда.
Он сидел, опершись спиной о скалу и глядя в море, и — похоже — не двигался уже много часов. И не обернулся, пока я не подошел совсем близко. Я знал, как он подвержен настроению, с первых лет, но такой перемены не видывал никогда: казалось, тоска высосала из него даже молодость, от его цветущего обаяния и следа не осталось… Там сидел хорошо сложенный мужчина; и лицо его можно было бы назвать красивым, если бы в нем была хоть капля радости… Но оно было угрюмо, иссушено заботой, — как лицо крестьянина над издохшим волом. Это я увидел прежде всего: страшную утрату, и незнание как жить дальше.
Он поднялся на ноги и даже не удивился, увидев меня… На его спине остались глубокие красные отпечатки от камня…
— Я думал, ты остался в Афинах присмотреть за братом, — сказал я. — Он едва жив, а я целый день тебя ищу…
Он вздрогнул, в отчаянии ударил себя рукой по бедру:
— Святая Мать! Я должен был знать это!..
— Тогда мне не пришлось бы рвать сандалии на этой козьей тропе. Но я полагаю, ты сам себе хозяин… Ладно, если хочешь помочь брату, то тебе стоит поторопиться чтоб не опоздать. Двигай!..
Он пошел по тропе, потом остановился… Я подумал, он возмущен, что его выследили здесь, и принимает это слишком близко к сердцу, что бы там ни привело его сюда… Он молчал. Нахмурился, в глазах тревога… А мое нетерпение было, наверно, заметно… Наконец он выжал из себя:
— Я не знаю… смогу ли помочь ему теперь. Ты… уверен, что он звал меня?
— Он не может звать. И дышать тоже уже почти не может!.. Идешь ты или нет?
Он постоял еще, всё с тем же замкнутым тяжелым видом, не глядя мне в глаза… Потом:
— Хорошо, — говорит, — я попытаюсь, раз так. Но если он меня не захочет — мне придется оставить его как есть.
И пошел прямо вверх, — легкий, как кошка, несмотря на свой вес, — срезая по скале повороты тропы. Его длинные руки позволяли ему ухватиться где угодно. Я поднялся следом за ним по тропе и ушел к себе.
Его так долго не было — я уж подумал, он снова где-нибудь заблудился. Наконец у двери раздался его голос, но когда дверь открылась — первым вошел Акам. Он был одет, умыт и причесан; и хоть глаза провалились в черные ямы и весь он был измотан до предела, — но дыхание было спокойным. Ипполит шел за ним, обнимая его за плечи. На мой взгляд, он выглядел немного лучше своего пациента; казалось, оба они не спали по многу ночей.
— Отец, я должен отплыть завтра. Может Акам поехать со мной? Я хочу взять его в Эпидавр, там мы его поставим на ноги. Если он останется здесь, ничего хорошего не выйдет.
Я посмотрел на них… Все еще не верилось, что Акам вообще стоит на ногах…
— Завтра? Что за ерунда! Ты погляди на малого… — Акам кашлянул и сказал мне, что чувствует себя хорошо, — но до чего хрипло сказал… — И послушай его! — говорю.
— Но тут всего один день плавания.
Я знал этот его вид: с тем же успехом можно беседовать с ослом, который не хочет двинуться с места… Но я сказал:
— Принцы не могут собираться в путь за ночь, словно конокрады. Пойдут разговоры… Приходите с этим на будущей неделе.
— Ему надо уезжать сразу, отец. Ты просил меня помочь ему — это единственный способ…
Мальчик подвинулся к нему и обнял, — но не повис на нем, чтобы я не подумал, что это от слабости…
— Но к чему такая спешка? — Все казались околдованными, я ничего не мог понять. — Еще вчера у тебя не было никаких неотложных дел, а писем мы не получали за это время. Я полагаю, ты мог бы подождать, чтобы отбыть достойно и дать брату возможность хоть отдышаться перед дорогой.
— Отец, я должен ехать. — У него снова был тот же загнанный вид, что на Скале. — Я должен. Мне было знамение.
Я подумал, как он сидел всю ночь без сна на Скале, словно ночная птица, и почуял касание сверхъестественных сил. Стало жутко, не по себе… Спросил:
— От Богини?
Он помолчал, — рот сжат, складка меж бровей, — потом кивнул.
Я устал как собака: день работы, вся эта кутерьма, да еще лазай по скалам, ищи его…
— Ладно, — говорю, — езжайте. Это, наверно, не хуже, чем душить его здесь дымом. А кто из вас скажет его матери? — Оба молчали как глухонемые. — Конечно, никто. Это удовольствие достанется мне…
Я пошел сразу, чтоб поскорей с этим покончить. Федра так и не вставала; лекарь дал ей макового отвара, но она не спала и угрюмо смотрела на дверь. Я начал с новости, которая должна была ее порадовать, и рассказал, что Ипполит уезжает, а потом уже заговорил о ее сыне. Она напряглась и стиснула руки, но когда я закончил — молчала; и я сразу ушел.
На другое утро мои сыновья уезжали. Шел дождь, и я послал Акама под тент… Ипполит прощался со мной на корме. Завернулся в черный плащ, волосы прилипли к щекам от ветра и дождя… Вот такие бывали и у его матери иной раз на охоте… Но ее секреты от меня были не темнее, чем тень листа на воде, ее я всегда понимал.
Под самый конец он глянул на меня, будто хотел что-то сказать… Эта его спешка была очень странной: я ничем вроде его не задел, почему он так скрытен со мной?.. Мне показалось, что в глазах его что-то мелькнуло, — но он никогда не был из разговорчивых. Капитан крикнул: «Отдать швартовы!», мокрые спины гребцов склонились над веслами… Я не стал ждать, пока они выйдут в открытое море.
4
Наступила осень. То лето я провел дома, потому у меня было меньше дел, чем в прошлые годы в это время. Дом казался пустым: ведь не обо всем станешь разговаривать со слугами, а больше поговорить было не с кем. Аминтор давно погиб в какой-то семейной стычке, не стоившей его меча… Я научился одиночеству до этих последних недель, что провел с сыновьями.
Корабль из Трезены привез мне письмо… Ипполит писал, что Акаму много лучше, он ездит в святилище лишь каждую третью ночь, чтобы принимать лекарства и спать там в роще… «Теперь ты простишь мне наш отъезд, отец? Я уезжал не по своей воле. Никто другой меня не научит тому, чему я учился у тебя. И мне было хорошо с тобой…»
Письмо было на двух восковых табличках, и воск был сильно истерт, словно он долго думал над ним. Я убрал его в сундук, где были вещи его матери.
В доме было так тихо, что можно было бы надеяться и на покой; но лишь только сын ее уехал, Федра начала страдать. Сначала, что у него там будет припадок и он умрет вдали от нее; потом, — когда появились добрые вести, — что он ее забудет… Она беспрерывно болела, но врачи ничего не могли определить, кроме этой тоски по сыну. Я пытался ее убедить: разве, мол, это любовь — хотеть, чтобы он вернулся недолеченным? Эти приступы могут покалечить не только его жизнь, но и его царствование; по правде говоря, он вообще не сможет править… Я боялся, она разъярится, но она сказала мягко и робко:
— Ты прав, Тезей. Но мне нет покоя ни днем ни ночью, мне все время чудится, что он там в какой-то опасности и бог предупреждает меня… Сделай для меня лишь одно: позволь мне самой поехать в Трезену и побыть там немного у твоей матери. Я повидаю и врачей в Эпидавре… Позволь мне поехать, ведь я не так уж много прошу.
— Не так уж мало, — говорю. — На Крит — другое дело; но Трезена заставит людей думать, что я тебя сослал. Нам лучше обойтись без таких сплетен.
Плыть на Крит было поздно, уже начались штормы.
Я оглядел ее комнату. Мешанина платьев и украшений: тряпки висят и валяются где попало, пузырьки, кувшины, зеркала, повсюду горшки с лекарствами… И в этой тесной, захламленной клетке — теплый спертый воздух, полный женских запахов. Вспомнил, как всё здесь было когда-то: в распахнутые шторы вливается солнце; чистое полированное дерево; пахнет пчелиным воском, лимоном, чабрецом; на нетронутой постели — лук и шелковая шапочка; к оконному косяку прислонена лира, на подоконнике — крошки для птиц…
Это место было осквернено и загажено — я ненавидел его теперь, мне хотелось исчезнуть отсюда… Но море было заперто штормами до весны, и я сказал:
— Прекрасно. Мы вместе поедем в Трезену и навестим мальчика. Тогда ни у кого не будет сомнений на этот счет.
Она снова предложила, что поедет одна; она, мол, не будет там в тягость…