— Не задерживайся сегодня, а то пропустишь арфиста.
Я знал этот голос. И эти слова уже слышал… Это же мать мне сказала сегодня утром, когда я уходил! Я что-то ответил ей и тут же забыл об этом не до арфистов мне было, — а теперь ее слова вернулись как эхо.
Я поднялся к храму, положил зайца на стол для приношений, чтоб жрецы забрали, и пошел домой. Тоска прошла — мне хотелось есть, хотелось вина, хотелось быть с людьми.
Торопился я здорово, но все равно опоздал. Дед вскинул на меня брови… А арфист уже сидел за столом среди придворных, и мне освободили место рядом с ним.
Это был человек средних лет, сухощавый и смуглый, с глубоко сидящими глазами и задумчивым ртом. В царских домах он чувствовал себя уверенно; не было в нем ни заносчивости, ни подобострастия — с ним легко было говорить. Он рассказал мне, что пришел из Фракии, где служил в храме Аполлона. Бог запретил ему есть мясо и пить крепкое вино, так что он брал себе только сыр и зелень, да и то понемногу — ему предстояло петь… Его платье сверкало золотом — наверное, подарок кого-то из царей, — но лежало сложенное на скамье рядом, а певец сидел в чистой белой нательной рубахе. Это был спокойный человек, с примесью крови берегового народа, и о своем искусстве он говорил просто, как мастеровой.
За ужином мы говорили об изготовлении лир: как выбрать черепаху, как натянуть шкуру на панцирь, как приделать рога… После этого разговора я сделал такую лиру, что играю на ней по сей день.
Потом со столов убрали, слуги вытерли нам руки полотенцами с горячим мятным отваром; вошла мать и села в свое кресло возле колонны… Судя по тому, как она здоровалась с арфистом, он уже пел у нее наверху.
Слуги ушли в нижний конец Зала есть и слушать. Дед приказал принести певцу его арфу и пригласил его начинать. Он надел свою торжественную ризу синюю, усыпанную маленькими золотыми солнцами — и теперь в свете факелов казался обрызган пламенем… Сосредоточился… Я кивнул молодежи, чтоб с ним больше не заговаривали. По одному тому, как он снял свою ризу, садясь за стол, я понял, что это настоящий мастер. И на самом деле, с первого же аккорда все в Зале замерло, разве что собака где чесалась.
Он пел нам микенскую балладу. Про то как Агамемнон, их первый Великий Царь, отобрал землю у Береговых людей и женился на их Царице; но когда он ушел на войну, она вернула прежнюю религию и выбрала себе другого царя, а когда ее господин вернулся домой — принесла его в жертву, хоть он не был согласен. Их сын, которого укрыли эллины, когда стал мужчиной, вернулся. Возродить культ Небесных Богов и отомстить за убитого. Но в крови у него была прежняя религия, а для нее нет большей святыни, чем мать: потому, совершив правосудие, он сошел с ума от ужаса, и Дочери Ночи преследовали его, прогнав через полмира. В конце концов, едва живой, он упал на порог Аполлона, Убийцы Тьмы; и бог шагнул вперед и поднял руку — они еще повыли как собаки, у которых отобрали дичь, но земля впитала их обратно, и молодой царь избавился от них. Это была ужасная история, и слушать ее было невыносимо, кроме самых последних стихов.
Когда он закончил — наверно, даже в нижней деревне было слышно, как грохотали кубки по столу. Вдруг моя мать показала, что хочет говорить.
— Дорогой отец, этот вечер станет предметом зависти для тех, кого нет здесь с нами. А сейчас, пока наш бард отдыхает и пьет, чтобы остудить горло, — не пригласишь ли ты его посидеть за нашим столом и рассказать нам о своих странствиях? Я слышала, он знает мир до самых дальних пределов…
Конечно же дед пригласил его, и кресло его переставили. Я тоже подошел, и мне поставили табурет возле колен матери. Мать подала ему чашу, поблагодарила за песню и спросила о его самом дальнем путешествии.