Выбрать главу
4

Наступила осень. То лето я провел дома, потому у меня было меньше дел, чем в прошлые годы в это время. Дом казался пустым: ведь не обо всем станешь разговаривать со слугами, а больше поговорить было не с кем. Аминтор давно погиб в какой-то семейной стычке, не стоившей его меча… Я научился одиночеству до этих последних недель, что провел с сыновьями.

Корабль из Трезены привез мне письмо… Ипполит писал, что Акаму много лучше, он ездит в святилище лишь каждую третью ночь, чтобы принимать лекарства и спать там в роще… «Теперь ты простишь мне наш отъезд, отец? Я уезжал не по своей воле. Никто другой меня не научит тому, чему я учился у тебя. И мне было хорошо с тобой…»

Письмо было на двух восковых табличках, и воск был сильно истерт, словно он долго думал над ним. Я убрал его в сундук, где были вещи его матери.

В доме было так тихо, что можно было бы надеяться и на покой; но лишь только сын ее уехал, Федра начала страдать. Сначала, что у него там будет припадок и он умрет вдали от нее; потом, — когда появились добрые вести, что он ее забудет… Она беспрерывно болела, но врачи ничего не могли определить, кроме этой тоски по сыну. Я пытался ее убедить: разве, мол, это любовь — хотеть, чтобы он вернулся недолеченным? Эти приступы могут покалечить не только его жизнь, но и его царствование; по правде говоря, он вообще не сможет править… Я боялся, она разъярится, но она сказала мягко и робко:

— Ты прав, Тезей. Но мне нет покоя ни днем ни ночью, мне все время чудится, что он там в какой-то опасности и бог предупреждает меня… Сделай для меня лишь одно: позволь мне самой поехать в Трезену и побыть там немного у твоей матери. Я повидаю и врачей в Эпидавре… Позволь мне поехать, ведь я не так уж много прошу.

— Не так уж мало, — говорю. — На Крит — другое дело; но Трезена заставит людей думать, что я тебя сослал. Нам лучше обойтись без таких сплетен.

Плыть на Крит было поздно, уже начались штормы.

Я оглядел ее комнату. Мешанина платьев и украшений: тряпки висят и валяются где попало, пузырьки, кувшины, зеркала, повсюду горшки с лекарствами… И в этой тесной, захламленной клетке — теплый спертый воздух, полный женских запахов. Вспомнил, как всё здесь было когда-то: в распахнутые шторы вливается солнце; чистое полированное дерево; пахнет пчелиным воском, лимоном, чабрецом; на нетронутой постели — лук и шелковая шапочка; к оконному косяку прислонена лира, на подоконнике — крошки для птиц…

Это место было осквернено и загажено — я ненавидел его теперь, мне хотелось исчезнуть отсюда… Но море было заперто штормами до весны, и я сказал:

— Прекрасно. Мы вместе поедем в Трезену и навестим мальчика. Тогда ни у кого не будет сомнений на этот счет.

Она снова предложила, что поедет одна; она, мол, не будет там в тягость…

— Конечно, — говорю, — до тех пор, пока не поссоришься с Ипполитом. Он там уже хозяин в доме, полный хозяин, и ты будешь его гостьей. Любое свое недовольство ты сможешь высказывать только мне.

Я послал гонца по сухопутью, через Истм, чтоб известить о нашем приезде; но дороги были разбиты, он где-то свалился в овраг, его подобрали и лечили невежды… Так что когда мое письмо попало туда, мы сами уже тронулись в путь.

Когда Акам разболелся, афинские жрецы заявили, что это кровь Паллантидов, убитых давным-давно в войнах отца, пала проклятием на мой род. Мне казалось, их побудила просто зависть врачей к коллегам в Эпидавре, а не какие-то там знамения; но чтобы успокоить и умилостивить Благосклонных, если они на самом деле были разгневаны, — я распустил слух, что увожу свой кровный грех из Афин и вернусь назад очищенным.

Это было осеннее путешествие, медленное и тоскливое. Дорога была скользкой, ее завалили оползни с гор… Кожаные занавески дамских носилок едва спасали женщин от проливных дождей… У меня у самого всё тело ломило от сырости, я боялся что Федра вообще не выдержит дороги через Истм; но она с каждым днем веселела, ела с аппетитом и выглядела всё лучше, хоть все ее женщины расхворались.

Мы свернули с приморской дороги, чтобы задержаться в Эпидавре. Его закрытая долина была похожа на таз для сбора дождевой воды. В доме для гостей пахло смолой и сосновой хвоей, слуги растирали меня полотенцами, а я смотрел на извилистые прогалины в лесу — с пожелтевшими осенними листьями, с мокрыми кустами зеленых лавров… Спальные домики для больных были заперты против непогоды, с соломенных крыш лилась вода, бревенчатые стены были в мокрых потеках… Желтые буки роняли свои листья в разбухший ручей, хрустевший камнями в водоворотах; на лужайках стояли громадные лужи, и из воды торчали лишь верхушки травы… Вы скажете — нерадостное зрелище. И все-таки было во всем этом что-то умиротворяющее, что порождало душевный покой, ощущение соответствия жизни с временем года и с волей богов… Я был бы рад отослать всех своих людей — и просто сидеть в одной из этих хибарок под соломенной крышей и смотреть, как пролетают мимо шквалы дождя, и слушать, как шумит ручей, и ждать, никуда не спеша, когда запоздалое солнце бросит сквозь ветви на воду золотистые пятна света, и сладко запахнет перед вечером влажная земля, и засвистит черный дрозд или пробежит по траве трясогузка…