Потом я нашел на себе следы его зубов и ногтей, а в тот момент не чувствовал ничего. Только успел сообразить, что он не борец, раз понадеялся на дубинку. Когда он собрался меня душить, я захватил его руку и бросил через себя. Теперь он лежал передо мной — как раньше Дексий перед ним ошеломленный, голова висит с обрыва — уже готов… Он, наверно, так и не сообразил что к чему, пока не полетел вниз. Тогда он снова раскрыл рот, но уже не смеялся больше: у кромки воды там большой круглый валун, вроде черепахи, — об него он и расколол себе череп. Как раз в том месте утес высок.
Я пошел посмотреть, что с Дексием. Он лежал мертвый поперек острой скалы, торчавшей из воды; море шевелило его белую тунику и каштановые волосы… Я спустился к нему по обрыву, сколько мог, и бросил на него земли, чтоб он мог отправиться в свой путь. Пообещал, что, как только смогу, принесу ему жертву… Одну, которая нужней всего убитому, я уже принес.
Я кормил коней и запрягал их — и сравнивал свою неуклюжесть с его отточенным искусством… Поднялся на колесницу, подобрал вожжи и ощутил, что значит остаться одному.
Чуть дальше по дороге меня раболепно встретил какой-то малый. Сказал, что народ грабит дом Скирона, которого я убил; предложил проводить меня туда, чтобы я мог потребовать свою долю… Я ответил, пусть идет туда сам и берет, что ему надо; если сможет. И поехал дальше, оставив его в унынии: шакалы не любят охотиться сами.
Это был мой последний бой на Истме. Может мне повезло, или меня избегать стали, но к вечеру я уже ехал по мегарским предгорьям вдоль моря. Смеркалось; впереди, на востоке, словно грозовые тучи чернели в небе горы Аттики… Дорога была пустынна, лишь изредка слышался волчий вой или крик зайца, пойманного лисицей… Скоро стало так темно, что лошади могли покалечиться, и мне пришлось вести их в поводу.
Мужчина взрослеет не только тогда, когда утверждает себя силой и оружием. Теперь, когда мне никто уже не грозил, я был одинок, как малое дитя. Эта темная пустынная дорога казалась забытой небесными богами, отдана во власть земных демонов, а они не любят людей… Болело уставшее тело, болели раны, грызла тоска по убитому другу… Я старался утешиться тем, что царь Мегары — эллин и родственник моего отца; но вокруг была только враждебная ночь, и вместо этого вспоминалось, что отец ни разу за всю мою жизнь не дал знать о себе… Вспомнилась Трезена, круглый очаг в Большом Зале, пламя ароматных поленьев в большой теплой постели золы, мать среди своих женщин, лира, переходящая из рук в руки…
Вдруг послышался собачий лай, свист… Со следующего поворота я увидел огонь. Там был загон из валунов и из кустов терновника; а возле костра человек восемь маленьких козопасов, самому старшему не больше тринадцати, а младшему лет восемь-девять. Они играли на дудках, чтоб не так бояться ночных духов. Увидев меня, бросились к стаду, чтобы спрятаться среди коз; но я окликнул их, они успокоились и вернулись к костру. Я сел у огня вместе с ними.
Они помогли мне распрячь коней — чувствовалось, что в этот момент каждый из них уже видел себя колесничим, — показали, где найти еду и воду… Я поделился с ними своими сластями и ячменным хлебом, а они со мной — козьим сыром… «Мой господин» — обращались они ко мне; спрашивали, откуда я пришел…
Не все мои переживания того дня подходили для таких маленьких ребят в таком уединенном месте: им хватало своих страхов перед леопардами и волками. Но Скирон, как видно, был букой, не дававшим им уснуть; потому его дубинку я им показал и сказал, что с ним покончено. Они сидели и лежали вокруг меня, блестя глазами из-под нечесаных волос, пораскрыв рты от изумления и восторга, расспрашивая, что за места там и там… От них было полдня пути до этих мест, а расспрашивали так, как мы с вами могли бы спросить о Вавилоне.
Была уже глубокая ночь; не было видно ни моря, ни гор — только грубые стены загона, силуэты коз внутри да мальчишечьи лица вокруг костра… Пламя выхватывало из тьмы то отшлифованную руками тростниковую дудочку, то желтый глаз собаки, то костяную рукоять ножа, то прядь чьих-нибудь светлых волос… Мне принесли веток для постели, и мы улеглись у догоравшего костра. Когда они заползли под два протертых одеяла — словно щенята, что воюют за теплое место возле матери, — самый маленький остался снаружи, как часто бывает у щенят. Я увидел, как он тянет коленки к подбородку, и предложил ему часть своего плаща. От него пахло козьим пометом, и блох на нем было больше, чем на запущенной собаке, но я ведь был у него в гостях… Вдруг он сказал мне: