— Извини, я ее дома забыл, — говорит он отцу о наклейке с эмблемой Йельского университета, которую тот хотел приклеить к заднему стеклу машины.
Ашима до глубины души возмущена оговоркой сына и сердится из-за нее целый день.
— Подумать только, трех месяцев не прошло, а ты уже позабыл, где твой дом! — восклицает она, добавляя, что живет в Америке уже двадцать лет, но все еще не может назвать их дом на Пембертон-роуд своим родным домом.
Но Гоголь и правда комфортнее всего чувствует себя в Нью-Хейвене. Ему нравится старинная архитектура университета, его ненавязчивая, чуть старомодная элегантность. Ему нравится, что в его комнате до него жило множество других людей, нравится благородная белизна глянцевых стен и темнота старинных дубовых полов, пусть поцарапанных и потрескавшихся. Ему нравится, открывая утром глаза, видеть угол часовни Баттела. Он вообще влюбился в готическую архитектуру кампуса, ощущает почти физическое блаженство от созерцания столь совершенных форм — такого он никогда не испытывал на Пембертон-роуд. На курсах рисунка они должны представлять шесть-семь этюдов и неделю, и он рисует в основном детали зданий: стремящиеся в небо угловые башни, остроконечные арки, украшенные ажурной каменной резьбой, мощные дверные своды и приземистые колонны из бледно-розового камня. В весеннем семестре он записывается на курс введения в архитектуру и просиживает вечера в библиотеке, читая о том, как возводились пирамиды, греческие храмы и средневековые соборы, изучая планы церквей и дворцов. Он заучивает бесконечные термины — архитрав, антаблемент, тимпан, клинчатый кирпич, — выписывает их на карточки, а на обратной стороне делает схематичные зарисовки. Эти слова составляют особый, таинственный язык, которым он жаждет овладеть. Он заполняет карточками целую коробку из-под обуви и пересматривает их перед экзаменом, хотя и так уже знает гораздо больше, чем требуется. И даже после экзамена он не выбрасывает свою картотеку, наоборот, при каждом удобном случае пополняет ее.
Однажды осенью, в начале второго курса, он садится в поезд на станции Юнион-Стейшн. Это последняя среда перед Днем благодарения, и поезд набит под завязку. Гоголь пробирается по коридору от одного купе к другому, рюкзак оттягивает ему плечо — он доверху набит книгами: за выходные ему предстоит написать реферат по архитектуре эпохи Ренессанса. Пассажиры уже расположились в тамбурах, в проходах, угрюмо сидят на полу или на своих чемоданах.
— Остались только стоячие места! — кричит кондуктор.
— Пусть мне вернут деньги! — возмущается кто-то из пассажиров.
Гоголь продвигается вперед, заглядывая в каждое купе в поисках места. В самом последнем вагоне он вдруг видит пустое кресло. У окна сидит девушка и читает «Нью- йоркер», а рядом с ней лежит шоколадно-коричневая, отороченная мехом дубленка. Видимо, пассажир, идущий впереди Никхила, решил, что место занято. Но Гоголь почему-то уверен, что дубленка принадлежит девушке, поэтому он останавливается и спрашивает:
— Это ваше?
Девушка, гибкая, тонкая, приподнимается и одним быстрым, точным движением подкладывает дубленку себе под спину, потом поворачивается к нему, и тут он узнает ее — он не раз видел ее в кампусе, встречал в коридорах и в столовой, но не знает, как ее зовут. Он даже вспоминает, что в прошлом году у нее была другая прическа: асимметрично постриженные волосы какого-то клюквенного цвета закрывали половину ее лица. Теперь они отросли до плеч и приобрели натуральный русый оттенок с редкими светлыми прядями. Приподнятые брови, более темные, чем волосы, придают ее вообще-то приветливому лицу серьезное выражение. На ней выцветшие джинсы и тяжелые коричневые сапоги с желтыми шнурками, на толстой резиновой подошве. Свитер с витым орнаментом — серый с синим, точно под цвет ее глаз — немного велик ей, поэтому она закатала рукава, обнажив тонкие запястья. Из переднего кармана джинсов торчит толстый мужской бумажник.
— Привет, меня зовут Рут, — говорит она, видимо тоже узнав его.
— А я Никхил. — Он садится рядом, ставит рюкзак на пол между ногами, он слишком устал, чтобы пытаться всунуть его на уже заставленную вещами верхнюю полку. Он неуклюже пытается задвинуть рюкзак себе под ноги, чувствует себя неловко, и от этого еще больше потеет и стесняется. Потом расстегивает темно-синюю меховую парку, морщась, трет пальцы рук, покрытые красными рубцами от лямок тяжеленного рюкзака.
— Извини, — говорит Рут, глядя на него с жалостью. — Наверное, я просто пыталась отсрочить неизбежное.
Он изворачивается и снимает парку, не вставая с места.
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, изобразить, что тут кто-то сидит.
— Ах, это! Довольно удачный ход, если честно. Иногда я притворяюсь, что сплю. Почему-то никто не хочет садиться рядом со мной, когда я сплю. Не знаешь почему?
Рут тихо смеется, закладывает прядь волос за ухо. Она не употребляет косметики, только губы чуть тронуты розовым блеском, кожа у нее чистая, с легким румянцем на скулах и едва заметным пушком, только две темно-коричневые родинки на левой скуле выделяются на этом безукоризненном фоне. У нее маленькие руки с узкими ладонями и коротко подстриженными ногтями. Она наклоняется, чтобы положить газету и взять из сумки книгу, и на секунду Гоголь видит полоску голого тела над ремнем джинсов.
— Ты что, в Бостон едешь? — спрашивает он.
— Нет, в Мэн. Там живет мой папа. Я еду до Саут-Стейшн, потом пересаживаюсь на автобус. Оттуда мне еще четыре часа пилить. А ты в каком колледже учишься?
— Джонатана Эдвардса.
— Ах так?
А она учится в колледже Силлимана, намеревается писать диплом по специальности английский язык и литература. Они обмениваются впечатлениями об учебе, о курсах, которые они посещали, выясняют, что оба ходили на курс начальной психологии в одно и то же время. Книга у нее в руках называется «Тимон Афинский», но, хотя она и держит палец на странице, на которой остановилась, за все время поездки ей не приходится прочесть ни строчки. Он также не открывает свой учебник, несмотря на то что заранее вытащил его из рюкзака. Рут рассказывает, что в детстве жила с родителями в коммуне хиппи в штате Вермонт и до седьмого класса училась дома. Теперь они расстались, ее отец живет с мачехой, у него своя ферма, и они выращивают там лам. А ее мать антрополог, занимается проблемами акушерской помощи в Таиланде.
Гоголь поражен, он не может решить, хорошо это или плохо — расти в таких условиях, с такими родителями. Его собственное детство в сравнении с этим выглядит ужасно серо и уныло. Но Рут проявляет живейший интерес к его рассказу о поездках в Калькутту. Ее родители однажды были в Индии, в каком-то ашраме. Она расспрашивает его о том, как выглядят улицы и дома Калькутты, и на одной из последних страниц учебника по архитектуре, там, где уже нет текста, Гоголь по памяти рисует план дома дедушки и бабушки. Он устраивает Рут виртуальную экскурсию по дому — проводит ее по верандам и террасам, поднимается на крышу, описывает бледно-голубые оштукатуренные стены коридоров, прохладные плиты пола на узкой кухне, плетеную ротанговую мебель в гостиной. Он показывает ей комнату, в которой они с Соней спали, приезжая в Калькутту, и описывает пейзаж, открывающийся из окна гостиной: тысячи крыш, покрытых ржавеющими железными листами. Он рисует уверенно, проводит изящные прямые линии, спасибо курсу черчения, который он посещал в этом семестре. Когда он заканчивает свой рассказ, Рут какое-то время молчит, задумчиво проводя пальцем по его чертежу.
— Мне очень хотелось бы увидеть все это, — говорит она, и внезапно Никхил представляет себе ее, загорелую, с тонкими голыми руками, с рюкзаком за плечами, проходящей по Чоурингхи-роуд вместе с толпой других белых туристов, торгующейся в лавках на Нью-Маркет, снимающей комнату в Гранд-отеле.
Они продолжают болтать, перепрыгивая с темы на тему, пока женщина, сидящая напротив, не делает им замечание: вообще-то она хотела бы поспать, не могли бы они говорить потише? Теперь они шепчутся, склонившись друг к другу так, что их головы почти соприкасаются. Гоголь совершенно потерял счет времени, он не знает ни какую станцию они проезжают, ни даже в каком они штате. Поезд с грохотом мчится по мосту, закатное солнце бьет им в лица, освещая все удивительным золотым светом, бросая розовые тени на фасады деревянных домов, стоящих у кромки воды. Через несколько мгновений розовые оттенки бледнеют, темнеют, становятся сероватыми, как бывает перед наступлением темноты. Когда на улице становится темно, их отражение появляется в окне вагона, и Гоголю представляется, что они летят по воздуху вслед за поездом. От беспрерывной болтовни у обоих разом пересыхает в горле, и Гоголь предлагает сходить в вагон-ресторан за кофе или чаем. Рут просит его принести ей чипсы и стакан чая с молоком. Ему нравится, что она не делает никаких движений в сторону своего бумажника, что она разрешает ему угостить ее чашкой чая. Он покупает себе кофе. А ей приносит чипсы и чай, а также молоко в закрытом пластмассовом стаканчике — у бармена не оказалось расфасованных сливок. Они продолжают болтать, пока Рут хрустит своими чипсами, смахивая соленые крошки с губ. Она и Гоголю предлагает чипсы, протягивает их по штуке, пока он рассказывает о том, какую закуску можно купить в индийских поездах. Вот, например, во время их поездки из Дели в Агру они на одной станции заказывали лепешки роти и кисловатый дал, а на следующей им приносили их прямо в вагон горячими. А на завтрак они ели толстые овощные котлеты, которые клали на хлеб с маслом, и пили индийский чай. Он рассказывает ей и про чай: крепкий, черный, с молоком и сахаром, его можно купить прямо на платформе. Разносчики разливают его из гигантских алюминиевых чайников в грубо сделанные глиняные чашечки, а потом эти чашки выбрасывают в окно — все железнодорожные полотна завалены черепками. Она всплескивает руками и широко открывает глаза, и ему льстит ее внимание: никто из его американских друзей никогда не интересовался Индией.