Выбрать главу

Конечно, мои интеллектуальные занятия вступали в концептуальные противоречия с моей спортивной жизнью, потому что если единоборства мысленно постоянно воспроизводили схему грядущей битвы, то интеллект неизбежно развивал толерантность. Знание и терпимость, конечно, синонимы. Но мне необходимы были единоборства, причем довольно суровые, так как только они могли хоть как-то реализовывать мою индуцированную агрессивность. Она проснулась, как ответ на обиду вытеснения, а проснувшись, уже не исчезала, если не росла. Я обожал кумитэ, схватки с полным контактом, мне приходилось в спарринге ломать руки и ребра, но я обожал бой, легитимное право на сильный проникающий удар, обмен болью, синяки на теле и руках: мое напряжение постепенно спадало, я мог опять спокойнее читать и писать.

Но я все равно любил споры, диспуты, интеллектуальное и психологическое противостояние, я не уклонялся от конфликтов и ссор, если считал их принципиальными, или мог подозревать, что кто-то рассчитывает на мою уступчивость. Я, по сути, не пытался стать советским писателем, я не мог согласиться на цензуру и редактуру, мне прямая дорожка была в подполье, в андеграунд, к тем, кто ненавидел советскую власть и презирал все советское. Так что результат - писатель-постмодернист с орнаментальным словом и сложением девяностопятикилограммового тяжеловеса – был предрешен.

В ответ на совершенно естественную реакцию: знаю я этих максималистов, которые ради красного словца, – еще то говнецо, я должен согласиться, любая претенциозность отвратительна, потому что безосновательно и безвкусно транслирует априорное превосходство. А эта комбинация кулака и музы вообще мало продуктивна, перо не есть естественное продолжение бицепса, а как раз напротив, естественно ощущение, что иначе, как поэтическим напряжением, слабость просто невозможно компенсировать. Ну да, так и было почти у всех встреченных мною талантливых людей в советской неофициальной культуре 70-х-80-х годов, хотя до сих пор помню, как Вова Сорокин, после какого-то вечернего чтения на окраине Питера выходит из парадной на снег и наносит в мою сторону символический маваши-гери, как бы салют от одного каратиста другому…

Главка четвертая

4

Моим приятелям по нонконформистской литературе и в Ленинграде, и в Москве, скорее, импонировала моя спортивность и латентная агрессивность, чем раздражала; по крайней мере, в отличие от гарвардской профессуры, они понимали, что такое советское дворовое детство. Да и какая агрессивность между своими, кроме постоянной интеллектуальной борьбы, все взрослые, воспитанные люди, чай, не подростки, чтобы нелепо дистанцироваться по поводу общепринятых правил хорошего тона.

Между прочим, только во второй культуре среди моих друзей и приятелей появились евреи, до этого, ни в 30-школе, ни в институте евреев вокруг меня не было. И это не случайно. Моему характеру – прямому, подчас нарочито открытому импонировала ответная открытость и прямота, но я не находил ее среди евреев-сверстников: они были какие-то зажатые, стеснительные, провинциальные. Очень может быть, неплохие, неглупые, но меня брала тоска, когда я видел эти заранее готовые к удару кнутом воловьи глаза с поволокой. На евреек у меня тоже не стоял. Я видел по своей семье, какие еврейки властные и требовательные женщины, нужно быть безропотной овцой, чтобы поладить с еврейкой. Мне эта семейная джиу-джица (привет, Гран Борис) не импонировала. Мне нравились русские девушки, я чувствовал с ними себя комфортно, я никому не врал про любовь, я вообще не видел смысл кому-либо и когда-либо врать. Из комсомола я вышел еще в институте, после первых публикаций на Западе меня поперли из экскурсоводов и библиотеки, где я халтурил. Я шел каким-то своим и параллельным для советской власти курсом, я никого и ничего не боялся. Зачем мне врать, я столько потратил сил (и трачу до сих пор), чтобы быть именно самим собой. Я люблю, когда я в тебе, это вершина моей комплиментарности по отношению к даме. Да и сказал я это, кажется, один раз. И это было правдой.

Конечно, русский психологический тип мне подходил куда больше. Да, грубовато-простоватый, не столь тонкий, не столь стремительный и прозорливый, но прямой и более честный. Я, пожалуй, был русофилом в это время. Зачем «пожалуй», был русофилом, скажу я здесь, потому что о своем разочаровании напишу в соответствующем месте. Но я никогда не хотел и не считал себя русским. Я был евреем, хотя, скорее всего, безродным космополитом. Мое сердце никогда не пело скрипочкой от перечисления имен евреев-нобелевских лауреатов по физике, потому что я прекрасно помнил имена первого большевистского правительства, еврейского по преимуществу, или куда более страшный и длинный список евреев-следователей ЧК и НКВД. Да, я ощущал русскую культуру, даже православную культуру себе родной, но никогда не забывал, что я чужой и посторонний.