Если, с одной стороны, в обвинении Сципиона несомненно играла значительную роль личная вражда к нему Катона, стоявшего за трибунами и ненавидевшего в нем представителя эллинской цивилизации в Риме, то, с другой стороны, и поведение Сципиона, разумеется, было неправильно: завоеватель Испании, Африки и Малой Азии забывал, что в Риме он точно такой же гражданин, как и последний солдат, стоявший когда-либо под его знаменами, точно так же обязанный повиноваться государственным законам, давать отчет о своих действиях в качестве магистрата, как и все другие. Сципион это забыл, и это, конечно, психологически вполне понятно: баловень счастья, победитель Ганнибала, происхождение которого народ связывал с небом, не мог не считать себя чем-то высшим, чем та серая масса, которая толпилась у его ног, обязанная ему столькими победами и завоеваниями. Но, как это ни естественно, сам факт от этого не становится менее опасным. Государство в опасности, если его граждане, хотя бы и самые выдающиеся, считают себя выше законов.
Неудивительно поэтому, что судебное преследование Сципиона было возобновлено, но формально цель осталась не достигнутой: не желая или не будучи в состоянии дать отчет, Сципион и теперь не явился на форум и удалился в недалекий от Рима приморский городок Линтернум. Но если, таким образом, формально закон казался побежденным, на деле добровольное изгнание из отечества, где он так долго занимал и фактически, и официально, в качестве “первоприсутствующего в сенате”, – первое место, конечно, было самым жестоким наказанием для провинившегося гражданина Рима. Трибуны не хотели или не могли этого понять и непременно требовали, чтобы власти принудили Сципиона, оправдывавшегося плохим состоянием здоровья, явиться в Рим. Тогда-то вот и вмешался в дело Т. Семпроний Гракх и в качестве члена коллегии трибунов воспользовался своим правом veto, заявив, что недостойно Рима преследовать своего величайшего гражданина, и спрашивая, когда, наконец, отечество будет обеспечивать своим героям если не почетную, то, по крайней мере, спокойную старость.
Поведение Гракха, кажущееся нам столь естественным, вызвало удивление и восторг современников, как потому, что он заступился за Сципиона, несмотря на свою личную вражду с ним, так и потому, что лучше трибунов он понял обязанность общества относительно его крупных деятелей.
Как бы то ни было, он сразу стал заметной величиной во внутренней жизни Рима, отчасти благодаря этому поступку, а отчасти и вследствие последовавшего за ним сближения со Сципионами и их партией, результатом которого был его брак с Корнелией, дочерью великого Сципиона.
Брак был счастливый. Корнелия родила своему мужу двенадцать детей – шестеро сыновей и шестеро дочерей, из которых, однако, девять умерли в раннем возрасте. После смерти мужа, значительно превышавшего ее летами, с ней остались два сына, Тиберий и Гай, и дочь Семпрония, впоследствии жена Сципиона Эмилиана, завоевателя Карфагена и Нуманции.
Если Гракх-отец был типом римского аристократа, Корнелия была типом римской матроны. Рассказывают, что, когда однажды богатая кампанская подруга разложила перед нею весь свой жемчуг, Корнелия, позвав своих детей, только что возвратившихся из школы, заметила, что это ее украшение. Она настолько сознавала себя дочерью Сципиона Старшего и женою одного из первых граждан республики, что после смерти мужа отклонила предложение сделаться женой царя Египта – предложение, которое бы сделало и положение ее семьи, и ее личное положение лучше всяких соображений. Она предпочла быть женою и матерью граждан Рима, чем женою и матерью его вассалов, хотя бы и коронованных.
Но, ценя так высоко свое отечество и свой народ, Корнелия, тем не менее, прекрасно понимала, чего ему недоставало, то есть именно – того тонкого и изящного умственного развития, которым так выгодно отличались лучшие умы соседнего и родственного греческого народа. Уже Сципиона враги упрекали в чрезмерной склонности ко всему греческому, а поэтому нечего удивляться, что по примеру отца и дочь была прекрасно знакома с греческой литературой и искусством.
“Побежденная Греция, – говорит римский поэт, – победила своего покровителя и внесла искусство в невежественный Лациум”. Явление, выразителями которого, между прочим, были Сципион и его дочь, отнюдь не было единичным; оно охватывало всю римскую жизнь. Но и здесь, к сожалению, скоро оказалось, что высшая культура, более или менее внезапно поставленная рядом с низшей, прежде всего действует разрушительно, отрицательно, а не положительно. Сущности ее не понимают и подражают часто весьма несимпатичные внешности. Постепенно, конечно, нежелательные элементы должны уступить место более верному пониманию дела, но в первое время непривлекательного было столько, что оппозиция Катона и других ревнителей старины понятна, хотя и поверхностна, и по самому существу своему бесплодна.
Прежде всего, греческая философия, с одной стороны, и суеверия Востока, – с другой окончательно подрывали воспрянувшую было под влиянием Ганнибаловой войны религиозность римского народа, не давая ему решительно ничего, что бы было в состоянии заменить ее. И это относится отнюдь не исключительно к высшим слоям общества: благодаря театру, скептические и стоические взгляды мыслящих классов Греции распространялись быстро и успешно среди всего римского народа. В комедиях Плавта и других поэтов на сцене являлись в очень мало подчас привлекательном виде представители римского Олимпа: Юпитер и Меркурий, Геркулес и Венера, и так далее. Стоит познакомиться с каким-нибудь одним произведением этого рода, чтобы понять, какое глубокое негодование они должны были вызвать в истинно верующем человеке: но народ, слушая их, не негодовал, а, напротив, от души хохотал. Цицерон рассказывает даже, что, выслушав место из трагедии Энния, где говорится: “Я всегда говорил и буду говорить, что боги существуют, но я полагаю, что они не заботятся о том, как поступает человек”, – народ громом рукоплесканий и криков высказал свое согласие с этим взглядом. Если низшие классы пришли к такому результату на том основании, что “если бы боги заботились о людях, добрым жилось бы хорошо, а дурным дурно; а теперь этого нет” (Энний), если, таким образом, народ отказался от веры в божественное управление миром по практическим соображениям, то высшие классы опирались еще на целый ряд других доводов, заимствованных преимущественно у скептических школ Греции. Первым выдающимся представителем их учений, короче всего резюмированных в известной формуле: “Все сомнительно, даже то, что все сомнительно”, в Риме был знаменитый в свое время Карнеад. Известно и понятно, что Катон пришел в страшное негодование, видя, как этот старик увлекал римскую молодежь своими речами, в которых он один день говорил за, а другой – против справедливости и т. д. Но если гнев Катона понятен, мера, предложенная им и неоднократно употребленная сенатом, – изгнание всех учителей философии из Италии, – разумеется, лишь бесплодный паллиатив и поразительное свидетельство о скудости более разумных доводов против увлечений греческих философов.
Вот та атмосфера, среди которой росли братья Гракхи. Впрочем, судя по тому, что мы знаем о некоторых друзьях и руководителях, особенно старшего брата, – это были оратор Диофан Митиленский и друг знаменитого стоика Антипатра Тарского и сам стоик Влоссий, уроженец итальянского города Кумы, – в их доме был распространен не столько скептицизм, сколько стоицизм. В отличие от скептиков стоики признавали существование божества несомненным, но представляли его себе не находившимся где-то вне, а внутри вселенной, не трансцендентным, а имманентным, одним словом, проповедовали пантеизм. Для них божество – это вся природа в своей совокупности; отдельные явления ее, а в том числе и человек, были лишь различными проявлениями этой единой и разумной сущности. Высшим нравственным законом поэтому было жить сообразно с природой, ибо природа и божество – одно и то же. Таким образом, все их учение подчиняло индивидуальное целому и исключало личную цель и эгоистические побуждения.