Тициан себя чувствовал сильно уставшим. Когда ему предоставили слово, заговорил с трудом: о дружбе народов, о Пушкинском юбилее, о поездках русских писателей в Грузию, об издании антологии грузинской поэзии, — казалось, он, совсем не заботясь о связи, нанизывает слова. Лишь один раз, мимоходом, он коснулся собственной биографии — назвал ее «заманчивой»: горделиво перечислил имена русских и французских поэтов, которых считал своими учителями («наша школа символистов имела кое-какие заслуги»).
Паоло высказался об этом на пленуме: о связи декадентства с богемой, которая всегда уводит к врагам — к отказу от «высших идеалов».
«Когда я говорю о гражданской честности, о гражданской морали, — сказал Паоло, — то я имею в виду, что наше поколение, которое в прошлом было заражено декадентским грибком, должно круто осудить все рецидивы мелкобуржуазной декадентской жизни, от которых мы не совсем избавились, должны следовать примеру тех писателей, которые начали свою жизнь в колыбели Октябрьской революции».
Тициан тоже говорил об октябрьском «втором рождении». «Я не могу сказать, — признавался он, — что можно это все пережить моментально. Тот, кто очень быстро освобождается от ошибок, все же грешит иногда. Переживания эти должны оставить следы, и следы эти остались…»
Он вспомнил Пушкина, Льва Толстого — их «гражданскую честность».
На вечере Тициана Табидзе чествовали присутствовавших на нем испанских писателей Рафаэля Альберти и Марию Тересу Леон. Говорили о борьбе республиканской Испании против фашизма…
К мыслям о Пушкине и Толстом Тициан вернулся на ленинградском вечере, который состоялся 21 марта 1937 года, под председательством Николая Тихонова.
В Ленинграде был довольно острый разговор о стихах Табидзе, об их гражданственности — даже в «халдейские» времена.
Здесь Тициан подробней сказал о том, что его волновало.
Необычно молчаливый, сдержанный в течение всего вечера, он вдруг оживился — когда заговорил о грузинской поэзии, о ее народных истоках. О Ленинграде: тут ходил Пушкин, тут ходил Блок, тут учился Александр Чавчавадзе, поднявший в Грузии знамя романтизма. Илья Чавчавадзе и Акакий Церетели тоже учились здесь. И Важа Пшавела. «Это все показывает, насколько мы связаны с Ленинградом и насколько каждый из нас чувствует наследие русской культуры». Именно здесь, в Ленинграде, у Тициана Табидзе вдруг возникла потребность «говорить самокритически о своих сложных путях».
Выступивший на ленинградском вечере Тициана Табидзе Тихонов назвал его одним из самых настоящих, подлинных и замечательных поэтов, в творчестве которого чувствуется размах поэтической работы — «ощущение очень больших пространств». Тихонов подчеркнул колоссальнейшую искренность и поэтическую свободу, бросающиеся в глаза в лирике Табидзе, присущее ему чувство родины, места, родной природы, какое редко можно встретить в творчестве современных поэтов.
Юрий Тынянов особенно подчеркнул близость Табидзе к русской литературе, которую поэт отлично знал и любил. Особенно к Пушкину, в котором Табидзе видел «общую для всех народов Союза гордость»; Тынянов говорил об историзме поэтического сознания Табидзе…
А в Тбилиси шло ответственное обсуждение современных проблем грузинской литературы и искусства: снова назывались имена и к ним добавлялись другие — тех, кому бы следовало «пересмотреть свои связи»: в числе их замаячило имя Павле Яшвили, «которому уже 40 лет, пора взяться за ум».
«Его поэзия строится на точных данных и свидетельствах ощущения», — писал Пастернак о Паоло Яшвили.
Он был воплощением мужественной красоты человека. Невероятным для всех присутствующих показалось сказанное однажды Андреем Белым — в дружеской застольной беседе, очень отвлеченной, философской, почти заумной: «В душе Паоло — трус». Никто даже не оскорбился: мистика! Только дом и все, что в нем было, вздрогнуло, как при землетрясении, — то ли земля содрогнулась, то ли взорвались пороховые погреба в Дидубе.