Выбрать главу

Замысловатой метафорой возникает живой родник лейтмотива — в стихотворении «Двадцать третье апреля» (1923):

Чуден Тбилиси в преданьях седых: Входит в гарем свой Ага-Мамед-хан, Бесики слышу чарующий стих, — Мир мне, апрелем расцвеченный, дан…

В оде «Тбилиси», в «Поэме Чагатар» этот поэтический мотив расцветает, наполняется более широким смыслом, углубляется: рождаются образы-лейтмотивы, обретающие в дальнейшем самостоятельное существование, прорастающее в лирике, даже в любовных стихах…

История в лирике Тициана Табидзе — фабула, тогда как сюжет — духовная трагедия личности; в сражении с превосходящими силами евнуха в черной бурке — живая душа поэта.

Историзм поэтического сознания…

В сознании Тициана Табидзе история никогда не была мертвой, книжной. Он историческую реальность чуть ли не с детства ощущал, как и ту, в которой был в данный момент; одновременно и вместе — ту и другую. Для Тициана Табидзе историзм — это прежде всего стихия народности; это — сложившийся веками облик его народа, родины; это и форма всечеловеческого существования.

Казалось, он кожей чувствовал атмосферу истории.

Необыкновенное это свойство поэта понял и оценил в свое время Ю. Н. Тынянов, который познакомился с Тицианом в 1933 году.

«Я видел Тициана в Тифлисе, — говорил Юрий Тынянов на вечере поэзии Тициана Табидзе в Ленинграде 21 марта 1937 года, — и я никогда этого не забуду. Я понял, как рождается его поэзия… Я понял Тифлис. Это один из нескольких замечательных городов, и он весь полон истории. Над Тифлисом все еще стоит черная бурка Ага-Мамед-хана — евнуха, который был ничуть не меньшим завоевателем, чем мечтающие о завоевании евнухи Запада; а на горе — могила Грибоедова…

А надо сказать, — продолжал Тынянов, — что Тициан ходит по Тифлису, как ходит человек по своей комнате. Он в своих предстиховых ощущениях (а у него, по-видимому, такие ощущения всегда наличествуют) историчен. У него история не есть книга, поставленная на полку; нет, история в нем и с ним, он ее чувствует, и поэтому он так открыт для нас, для русского искусства, для русской поэзии, которую он любит и понимает. И вот, когда я был с ним, все обретало свой исторический смысл…»

Не один Тынянов испытал это на себе.

Тициан был щедр и охотно делился с другими своим духовным богатством. Павел Антокольский вспоминает в одной из своих статей, что при встречах с Тицианом в Тбилиси он видел поэта в роли своего рода «мэра города Тбилиси»: «так содержательны и выпуклы были его комментарии и к башне Метехи, и к горе святого Давида с гробницей Грибоедова, и к картинам гениального самоучки Нико Пиросманишвили, и ко многому еще, им же самим найденному, облюбованному, распропагандированному. Рассказанное им могло бы стать стихами, поэмой, но он был щедр и пачками швырял эти нераспечатанные в творчестве воспоминания и образы, радуясь тому, что может поделиться с новыми людьми своим патриотическим богатством».

Трагедийность поэтического мироощущения…

О природе трагического в поэзии Тициана Табидзе пишет Симон Чиковани:

«В грузинской поэзии тех лет я не знаю поэта такого драматического накала. Он точно кровью исходил, когда писал стихи, — и все раны его были открыты…

Тициану Табидзе с ранних лет была присуща какая-то особенная, тревожная интонация, которую сам поэт называл „гадавардна“, что означает: „бросаться очертя голову“, „окунаться“. Это он считал главным, основным свойством поэзии, и свой поэтический мир он развивал в этом направлении. Эта особенность его творчества не была непосредственно связана с его личной биографией, не имела, так сказать, биографической основы. Он был человеком жизнелюбивым, приветливым. И личная жизнь его была полна счастья и удач. Иной раз он бывал придирчив в своих отношениях с друзьями, но и эти наивные капризы были привлекательны и красили его. Очень было развито в нем чувство юмора, он смеялся заразительно и долго и в ответ на остроумную шутку иной раз хохотал до слез. За увлекательной беседой он мог просиживать ночи напролет. Несмотря на все это, в поэзии он сохранял сильно драматизированную интонацию: „бросание очертя голову“ он считал движущей осью лирической поэзии в целом и одной из основных черт своей собственной поэтики. Поэзия представлялась ему свойством драматизированной души, и стихи для него были необходимой пищей на жизненном пути…

Внутреннюю самоотдачу поэта и песню навзрыд называл он самой природой поэзии. Вот почему он писал: „Стихи я зову лавиной, что увлечет с собой и заживо схоронит“. Трагедия была возбудителем его творческого процесса. Творческий процесс тем и отличается от обычного хода жизни, что поэтический „прострел“ пронизывает художника, и стихи сами закипают в груди: „И казалось мне, что нить от стихов держала в своих руках сама бессонная ночь. Ударил ливень с плеском и пеной, и стих промчался прострелом и прохватил меня“ (подстрочный перевод)…